Он звонит мне.
– Это анахронизм, – говорю я тихо, читая ему по телефону хриплым голосом словарь, перечисляя ему почти все значения слова «заблуждение». Ведь это ненормально болтаться в квартире у мужчины всю вторую половину дня в понедельник с одним и тем же навязчивым желанием. Выпить чашку вязкого кофе и курить, курить часами, а время проходит: странное времяпрепровождение. Мне страшно.
– Анахронизм… – повторяет он вслед за мной. – Анахронизм…
Он на секунду замолкает, а потом говорит ясным голосом:
– Может быть. Ну и что? Нам хорошо.
– Скажи мне, что я должна делать.
– Может быть, стоило бы вернуться на работу? Работу нужно делать на работе. Поезжай туда в три часа. Если ты к тому моменту ничего не будешь делать, ты мне позвонишь.
Он распределил мое время, четко разделив его на части. Я поступлю так, как он мне сказал. Я всегда буду поступать так, как он говорит. Всегда: слово слишком высокое, которого лучше бы было остеречься. Но что если, в конце концов, я нашла нечто абсолютное? Всегда, никогда, навсегда, целиком: я всегда буду любить его, я люблю его целиком, я никогда не перестану его любить, я всегда буду делать что он скажет – какую же суровую религию я себе избрала! Бог гнева, бог «всегда» и «навеки», неутолимое желание, рай, где пахнет серой. Я стала человеком, верящим в судьбу, я предала то, что с таким трудом заставила себя выучить; не прогоняй меня, не покидай меня никогда, неутолимое желание; пока он любит меня, я спасена.
Сейчас около трех часов. Нужно заняться изучением огромной папки. Но прежде я сяду печатать на машинке. Вот история одной женщины, которая мне рассказала, что в тот год, когда она написала свою первую книгу, она жила с неким мужчиной. Каждый вечер в одиннадцать часов он включал телевизор и спрашивал: «Ты когда кончишь стучать на машинке?» Мало-помалу она научилась улавливать момент, когда следует прекратить (между двумя и тремя часами утра), как раз перед тем, как он взорвется и начнет ломать стулья, бить бутылки и вазы. Печатать на машинке. Нажимать на клавиши, передвигать каретку.
Сонная рабыня, усевшаяся на заре у ног своего повелителя и рассказывающая ему баюкающим голосом, что с ней случилось за ночь, в то время как небо бледнеет и оба, в изнеможении, совершенно расслабленные, потихоньку засыпают.
Я печатаю слишком быстро? Пятьдесят пять слов в минуту? Нет, не так быстро. Могла бы я стать его секретаршей, бросить свою работу – приятную, но бессмысленную – и быть с ним все время? Беверли, и благожелательный голос отвечает по телефону: «…Может быть, он пошел завтракать, если он… Хотите что-нибудь передать?» О Квинсе он мне сказал:
– Им там лучше платят, чем в Манхеттене, какого черта они покинут Квинс?
Мой мозг запечатлевает что он сказал, но я не отвечаю, потому что холодит в животе, когда я слышу, как он небрежно добавляет:
– Нужно лучше платить этим девушкам, иначе…
За меня отвечают живот и бедра: эти безликие девушки из Квинса или из другого места. Я такая же, как они. Но Меня он любит, но Мне он позволяет прятать лицо к нему под мышку, Мне он зажигает сигарету, вставляет ее мне в рот, и я слегка раздвигаю губы, ожидая, что он еще туда мне положит: свой язык, стакан вина, свой член, большой палец, кусок горького шоколада, два пальца, четыре пальца, половину жареного шампиньона, свой язык и опять свой член. Это Мне он кладет в рот сигарету Кэмел, и я курю ее, глядя на красную точку в темноте, а наши бедра в поту тесно прижаты друг к другу, и он говорит мне медленно и лениво: «А иначе как заставить ездить из Квинса на Беверли Хилл?»
У меня остается еще полчаса до начала работы. Так он сказал, как будто знал, что мне нужно сделать. «Если ты не будешь работать…» сладкая, медленная судорога внизу живота, судорога желания, горячие, липкие ляжки… В пятницу, когда мы кончали обедать, из какого-то окна послышалась глупая детская песенка; пел ребенок фальцетом, бойко и весело. Я закричала:
– Кто это здесь так шумит?
Он засмеялся. Он любит, когда я повышаю голос. Он говорит очень тихо. Ребенок, который пел, меня не услышал.
Пока полная уверенность в том, что я должна каждый раз достигнуть оргазма, не поработила целиком мой мозг, она уже давно жила в моем теле. Власть этого человека надо мной была очевидна. Как детская игрушка, которую заводят ключом, я кончала каждый раз, когда он этого хотел. Вопрос, хочу я или не хочу заниматься любовью, больше для меня не существовал, казался мне чем-то совершенно литературным. И дело было не в сексуальной ненасытности, а в неизбежности моих реакций. Он делал то, что хотел, а я неизбежно, всегда, кончала. Менялось только вступление.
Я возвращаюсь из туалета, где я наскоро причесалась, вымыла руки и подкрасила губы. Я иду в кабинет через зал и слышу, как один из моих сотрудников разговаривает по телефону. Четверть седьмого: только что кончилось собрание, начавшееся в четыре часа. В ту минуту, когда я вхожу в кабинет, беру портфель и собираюсь уходить, звонит телефон.
– Тебя, моя красавица, – говорит веселый голос (это один сотрудник, с которым мы стали друзьями после короткого романа семь лет назад, мы с ним в один и тот же день начали работать в этой компании).
Мне передают трубку городского телефона.
– Ну, тебе уже пора выезжать. Встречаемся в отеле Челси, номер…
– Я даже не знаю, где это.
– Неважно. Ты выходишь на Пен-Стейшн…
– Я знаю город не хуже тебя.
– Я знаю, лапочка. Но ты вечно не знаешь, где что!
– Это не правда. Мне совершенно незачем знать адреса всех паршивых маленьких отелей Нью-Йорка.
Я стою, наклонившись над столом, волосы падают мне на лицо. Трубку я держу в левой руке, а правой записываю адрес отеля Челси на листке бристольской бумаги.
Шофер такси ничего об этом отеле не слышал. В конце концов он его находит, порывшись в старом, оборванном справочнике без обложки, засаленном, замусоленном и почерневшем настолько, что я невольно спрашиваю себя, как он вообще может там что-то разобрать. Отель Челси не очень далеко.
Маленький холл забит разрозненной мебелью, пыльные стены покрыты краской, которой, наверное, лет двадцать. Людей мало: человек в окошке администратора в конце зала и женщина, сидящая на обтянутой черным пластиком табурете перед камином. У нее морщинистое лицо, кажущееся маской на крошечной головке. Высокие каблуки ее туфель покрыты чем-то зеленым и блестящим. Коричневые чулки спустились, и видны изящные, как у молодого танцора, икры. Она читает комикс, а на коленях у нее лежит толстая книга, Птицы Южной Америки. На ней футболка и юбка из серого твида. Я сама не знаю, почему мне трудно оторвать взгляд от этой женщины.
Лифт тесный, холл имеет зловещий вид. Я предпочитаю подняться по лестнице, держась за кованые перила. Подняться нужно на двенадцатый этаж. Когда смотришь вниз, видны исчезающие во тьме перила и отвесная пропасть лифтовой шахты.
Хотя я стараюсь ступать бесшумно, мои каблуки стучат по каменным плитам. Придя в номер, я глубоко вздыхаю, счастливая уже тем, что между мной и тяжелой тишиной коридоров и переходов есть хоть какая-то дверь.
На этот раз на постели нет пакетов, нет и записки. На стенах я вижу шесть больших гвоздей, вероятно вбитых для того, чтобы вешать картины форматом с мои репродукции. Стены (везде, но не вокруг гвоздей) сероватые и давно некрашены. Впечатление такое, будто из комнаты хозяева только что уехали, причем так спешно, что даже чемоданов не сложили, успев только снять со стен семейные портреты. В ванной около раковины один вделанный в стену шкаф, другой около душа.
Я сажусь на оранжевое покрывало, которым застелена односпальная кровать. Матрас глубоко проваливается подо мной. Я ставлю портфель у ног, а сумку прижимаю к себе. Наконец-то звонит телефон.
– Разденься, – говорит он мне, – и завяжи глаза, в верхнем ящике есть шарф.
Этот шарф из белого хлопка (с маленькими розовыми цветочками по краям) мне подарили две подруги года три тому назад. Он тщательно сложен и лежит в глубине ящика. Я снимаю с себя синюю майку и льняные брюки, немного удивленная тем, что приходится раздеваться самой; с тех пор, как я живу с ним, я от этого отвыкла.
Дверь отворяется. Он затворяет ее за собой. Он подходит к постели, срывает одеяло и простыни, толкает меня. Я падаю на пол, ничего не понимая.
– Ну, не плачь, – голос ледяной. – Еще наплачешься вволю. А ведь я просил тебя о пустяке: шарф завязать…