– Видишь, моя рука простерлась над глубиной твоего существа, как будто я держу в ней звучные удары твоего сердца.

Может быть, ты чувствуешь, что она, как тяжелое и легкое бремя тени, все сильнее окутывает твою дорогую и лучезарную душу.

Она смеялась:

– Твои уста, как нужные удары, опускаются на мои поднявшиеся перси.

Я закидал ее ласками моей дикой, нежной любви. Я любил ее с яростным пылом властелина, с девственным и набожным волнением. Она познала воспаленный гнев жеребца и ласку наивного ягненка. Она дрожала при виде моих грозных зрачков, а они мягко окутали ее синей ночью леса. Только я один трепетал.

Разве не было предписано человеку развернуть все формы познания, ради неопытного желанья супруги? Каждая из этих форм есть аналогия таинства сеяния, запашки и жатвы. Самая невинная крестьянка знакома с порою, когда бешено воет бык, когда жалобно блеет овца, когда округляется вымя, подобное молочному цветку.

За вешним ветром по равнине пронеслось грозовое лето. Цвет осени созрел для сурового покоя зимы, – любовь создания есть лишь символ, согласный с извечным ритмом бытия. Я вступил в сад Евы, как неистовый похититель начала жизни, как охотник, предшествуемый лаем псов. Моя необузданная и иссушенная любовь плакала, как свора псов. Гордость жизни в эту пору взывала в моей похотливой крови.

Да, я был, по истине, диким выходцем из моего племени. Но, до того, как я упился в виноградник багряным хмелем, с какою жалобой блуждал я по лесам, словно маленькая раненая лисица! Бродил вокруг дома, испуская пронзительные крики. Называл ее – Жаний, и Адам не одолел еще преград. О, Боже, как мы с Евой ныне смеялись над этим. Однажды она мне откровенно призналась:

– Ты был сильный, и я тебя хотела. Почему не взял ты меня, как только я тебя узнала?

Это был невинный возглас тела. Она говорила согласно природе, но в это мгновенье я забыл, что здоровая девушка для пылкого юноши не безразлична. Жизнь наносит такую же рану в сердце расцветшей самки, как и в мускулистое чрево эфеба. Я был полон ярости и ревности, словно боялся, что кто-нибудь, пока я ждал услышать ее верховное желанье, придет в более ранний час утра, до меня.

– Ева! Ева! Скажи мне искренно, – никто другой не касался руками твоей груди?

Она взглянула на меня с удивлением:

– Уверяю тебя, я не понимаю, что ты хочешь сказать.

И под ее наивным, кротким взглядом мне стало стыдно. Почти лукаво я ей промолвил:

– Не храни от меня никакой тайны. Скажи, распустилась ли уже твоя грудь? Да, да, скажи мне не стыдясь.

Мое сердце стучало, как шаги смерти по ступеням лестницы.

– Прошло три ночи, мой друг, как она распустилась для тебя, и я обняла ее руками.

Любимая Ева, с какой невинностью призналась ты мне в этом, не сознавая, что грешила.

Если бы я спросил об этом городскую девушку, чтобы испытать ее, она отвернулась бы со смехом от меня. А ведь все тайком совершают это в час, когда по телу пробегает трепет, но хранят в секрете.

Мое сердце, ожидавшее прихода смерти, в тот же миг чудесным образом почувствовало облегчение. Радость моя взвилась, как шумный рой пчел после дождя.

И я безумно припал к ее нежным персям. Я говорил им, как участникам ее любви, как маленьким деткам – сестрам, которых она послала утолить мою жажду. Что! И ты, и ты, и оба вы вместе! Вы – трепещущие Евы – близнецы моей Евы!

Небывалое безумие охватило нас, пронеслась великая волна жизни. И снова мне казалось, что я ее не знал еще до этого дня. О Боже! Какой казалась ты мне, Ева, чистой и почти священной в твоей юной животной красоте, в не ведущем желании, пробудившем чувство в твоей груди. То было благовестием, дорогая Ева, то были шаги супруга, раздававшиеся на пути. И ныне я лежал у твоих ног, моля в своей душе у тебя прощенья, как за незаслуженное оскорбление! Даже если бы в тебе пробудилось чувство любви к другому, и ты ему принесла бы в жертву свою непорочную наготу, ты поступила бы только согласно с законом природы. И, мысля так, человек – ближе к истине, хотя он мог бы показаться слишком смелым, высказывая это своим обнаженным сердцем.

Порой, когда замолкнет лес и станет неподвижным, какое-нибудь маленькое деревцо встрепенется вдруг, ибо оно одно из всех других деревьев почуяло ветер. Я – это деревце пред ликом истины!

Глава 8

Это было порой высших наслаждений лета. Цапля еще не пролетала. Вся земля цвела золотом и солнцем, как румяные отблески вертящейся мельницы. Наступил тяжкий и томительный полдень, когда даже у ручья мы не могли обрести прохладу. Жажда неведомой любви мучила нас.

– Скажи, милый, нет больше ничего, что я должна еще узнать. Я больна оттого, что не нахожу покоя от какой то тягостной, тягостной тайны, которую не могу выразить.

Она бросилась на траву, как раненый зверек, и не промолвила еще мне слова любви.

Вокруг нас природа тоже болела от сумрачного палящего зноя Cириуса и Солнца. Гроза неистовствовала. Груды мрамора и металлов катились по склонам гор. Грохот плугов взрывал слои базальта. Обезумевшие быки метались в хлевах. И молния рассекала тучу огромными ослепительными трещинами. Объятый сладким ужасом грома и треска, стоял обессиленный и опаленный лес. Но вот, заструился обильный дождь, влажный жар вещества. Земля встрепенулась и с жадной жаждой впивала могучую, животворную жизнь.

Однажды мы узрели чудо. Словно лестница хрустального и самоцветного дворца простерлась над лесом радуга.

Всю ее дугу мы не видели, но своими сапфирными и изумрудными уступами она опиралась на кровлю нашего жилища и развертывала свой свод. Другим своим концом она соединялась с неведомой точкой земли. Я видел в этом счастливый знак. И думал:

«Наша жизнь гармонически очерчена этой дугой, простирающейся от дома к лесу».

Мы пошли вместе набирать опенок, кислых вишен и шелковицы. Они надушили наши руки. Вместе с тучными травами и похищенными из гнезд яйцами, они составляли легкую пищу наших трапез.

Мы были в невинном возрасте любви. Мы жили, словно в пору невинности мира. И кровавые блюда не извращали божественного вкуса поцелуев. Влажное и волшебное сияние разливалось по лицу леса. Струился шелест золотистого дождя у края опушки. Листва дрожала широким, павлиньим трепетом. Мглистое утро заплетало в наши волосы серебристые шелковые нити. Мы внимали песням птиц и любовались на воздушную игру белок. Рыжие гости лужаек, проворный кролики боязливый, осторожный заяц не убегали уже при звуке наших шагов. Наивная и возвышенная идиллия сливала нас снежным и хрупким существованием дочерей румяных зорь и мирных ночей. Как в сказках, два сильвана, лесных человека, обитали в зеленой тайге.

Однажды, я нарезал ветвей бузины и, вынув из них сердцевину, связал их вместе наподобие свирели.

Так и древний пастух уходил к реке, нарезал тростнику, чтобы вести музыкой своё стадо. Я углубился в сердце леса, осененный надеждой, и ничего не сказал Еве. Я не знал, как дудеть на этом звучном инструменте. Сначала я неловко подносил его к губам, надувая щеки. Он не издал ни одного звука. Потом прикоснулся к нему губами с легким дуновеньем дыхания, и вот слабо зазвучала тонкая нотка, резкая и грустная, как крик раненого птенчика. Нет, нет, это еще не мелодия, это еще не искусство! Я водил губами от ветки к ветке, пробуя другие звуки, извлекая их из глубины моей груди сначала очень слабо, потом все с большим жаром.

О, летний ветер, ветер твой наивный, терпеливый музыкант и твой соревнователь! И я настойчиво старался извлечь из этих скриплых, как зеленый плод, дудок чистый звук. То было мне досадно, то я чувствовал себя счастливым. Шумели ветви деревьев, ворковал ручей, а я никак не мог заставить мою флейту издавать отчетливые звуки, кроме грубого и резкого свиста. Вдруг золотистый дрозд просвистал свои четыре радостные и сочные ноты. О, как я был ничтожен рядом с тобою, прекрасная, чудесная птица! Я слушал, как падали звуки, подобные жемчужинам, в пустую, металлическую чашу. Я не смел пригубить моих дудок. Дрозд отлетел еще немного дальше и снова запел. Я побежал за ними умолял:

– Дрозд, милый золотистый дрозд, не улетай, прошу тебя!

Но он перелетал с дерева на дерево, а я бежал все дальше, внимая ему и следуя за ним с моими полыми ветвями.

– О, дрозд, насмешливый дрозд!

Из леса раздался взрыв смеха. Если бы я только мог похитить у тебя одну из нот, другие сами бы возникли. Я снова дунул в мою свирель, подбирая тон. Птица свистала, и тот час же за нею начинал я. Под конец золотистый дрозд упорхнул совсем. Но, я все ещё слышал в себе его песню. Я упрямо добивался звуков в течение целых часов, и, наконец, ноты пришли. Я вернулся к жилищу в восторге и гордый.