Страницы другого дневника, написанного не его рукой, перемешались с его воспоминаниями, как биография Крейслера[22] с размышлениями кота Мурра. Я узнал этот почерк — почерк одного молодого человека, которого я часто встречал у него, доктор был его опекуном…
Каждая из этих рукописей в отдельности представляла непонятную историю; но они дополняли друг друга, я их прочитал и нашел историю достаточно… — как бы это сказать — достаточно гуманной. Я проявил к ней большой интерес, хотя все считают меня скептиком (счастлив тот, кто имеет какую-нибудь репутацию), и как скептик, не проявлявший ни к чему большого интереса, подумал: если этот рассказ, который меня тронул за сердце — извините, доктор, что я употребляю это слово, сердце не существует, но нужно использовать общепринятые выражения, без них можно быть непонятым, — я подумал: если этот рассказ тронул за сердце меня, скептика, он сможет произвести такое же впечатление на моих современников, а к тому же должен вам сказать, меня щекотало самолюбие: опасность потерять, опубликовав подобное, свою репутацию умного человека, как это случилось с М…, я не помню его имени, вы знаете его, он стал членом Государственного совета… Я начал размещать эти дневники в хронологическом порядке, чтобы рассказ получил смысл; далее я убрал собственные имена, заменив их придуманными мною именами; затем я стал вести рассказ от третьего, вместо первого, лица, и в одно прекрасное утро стал автором двух томов.
— Вы их не напечатали потому, что ваши персонажи еще живы?
— О, нет! Бог мой, нет! Не поэтому, так как оба главных действующих лица отсутствуют: один из них умер восемнадцать месяцев тому назад, а другой покинул Париж две недели тому назад. Вы слишком заняты и слишком невнимательны, чтобы узнать умершего и уехавшего, хотя их портреты похожи. Не поэтому я не стал печатать эту историю.
— А почему?
— Тс-с! Только не говорите об этом ни Ламенне[23], ни Беранже[24], ни Альфреду де Виньи[25], ни Сулье[26], ни Бальзаку[27], ни Дешану[28], ни Сент-Беву[29], ни Дюма[30], а я обещаю для одного из них два первых вакантных кресла в академии, если я не буду ничего делать.
— Огюст, друг мой, — продолжал граф де М…, обращаясь к молодому человеку, который вернулся с рукописью, — садитесь и читайте, мы вас слушаем.
Огюст сел, потом, откашлявшись, развернул листы, облокотился на диван, и, когда все удобно устроились, в глубокой тишине он прочитал следующее.
I
В начале мая 1838 года, когда пробило 10 часов утра, ворота маленького отеля на улице Матюрен открылись и пропустили молодого человека, сидящего верхом на прекрасной лошади рыжей масти, длинные ноги, вытянутая шея которой выдавали ее английское происхождение; за ним через те же ворота того же отеля выехал на почтительном расстоянии слуга, одетый в черное и тоже верхом, но на менее чистокровной лошади.
Этот всадник, которого при первом взгляде можно бы назвать светским львом, был молодым человеком 23–24 лет, в простой, но в то же время изысканной одежде, свидетельствующей, что тот, кто ее носил, имел аристократические привычки с рождения, ибо никакое воспитание не сумеет создать то, чего нет в крови.
Уместно сказать, что его внешность великолепно отвечала его одежде и осанке, и трудно было бы представить что-либо более элегантное и более утонченное, чем это лицо, обрамленное черными волосами и бакенбардами, которому матовая юношеская бледность придавала особый отличительный характер. Этот человек, последний отпрыск одного из самых старинных семейств монархии, принадлежал к тому древнему роду, что угасают с каждым днем и скоро останутся только в истории: его звали Амори де Леонвиль.
А сейчас попробуем заглянуть в душу, перейдем от портрета к чувствам, от видимости к сущности, и тогда мы увидим, что внешняя безмятежность гармонирует с состоянием сердца, ибо лицо — зеркало души. Улыбка, которая время от времени проявляется на его губах и выражает мечтательность его души, — это улыбка счастливого человека.
Итак, последуем за этим человеком, столь одаренным от рождения и счастливой судьбой, и незаурядностью, и красотой, и удачей. Это герой нашей истории.
Он выехал из ворот дома и направил свою лошадь мелкой рысью, тем же шагом достигнув бульвара, проехал Ля Мадлен, предместье Сен-Оноре и добрался до улицы Ангулем.
Въехав в улицу, он едва заметным движением заставил свою лошадь перейти на медленный шаг, а его до сих пор равнодушный и отсутствующий взгляд стал вдруг острым и внимательным. Он смотрел в одну точку: туда, где находился за резной решеткой прелестный маленький особняк, расположенный между двором, полным цветов, и одним из огромных садов, которые в промышленном Париже исчезают с каждым днем, дабы уступить место каменным массам без воздуха, без пространства и без зелени, которые так неудачно продолжают называть домами.
Около этого особняка лошадь остановилась сама, послушная привычке, но молодой человек, бросив долгий взгляд на два окна, плотно закрытых занавесками, защищавшими их от любого нескромного любопытства, продолжал свой путь, оглядываясь и посматривая на свои часы, убеждаясь, что еще не настало время, когда ему могут открыть ворота этого дома.
Молодому человеку нужно было как-то убить время: он спустился в тир к Лепажу и там развлекался, разбив несколько кукол, затем перешел к другим мишеням, а от них — к следующим.
Любое упражнение в ловкости будит самолюбие. Итак, хотя стрелок имел в качестве зрителей только мальчишек, он стрелял так великолепно, что те, кому было нечего делать, окружили его, наблюдая за юношей; он потратил сорок пять минут на это упражнение, а затем снова сел на лошадь, рысью поскакал по дороге дю Буа и через несколько минут оказался на Мадридской аллее. Там он встретил одного из своих друзей, с которым побеседовал о последнем стипльчезе, о будущих бегах в Шантильи — это заняло еще полчаса.
Наконец, третий господин, прогуливающийся у ворот Сен-Жам, только что приехавший с Востока, с таким интересом рассказал о жизни, которую он вел в Каире, в Константинополе, что еще час прошел довольно быстро. Но этот час истек, и наш герой не смог больше оставаться; распрощавшись с друзьями, он пустил свою лошадь галопом и, не останавливаясь и не меняя скорости, вернулся в конец улицы Ангулем, выходящей на Елисейские поля.
Там остановился, посмотрел на свои часы, и, увидев, что они показывали час, слез с лошади, бросил поводья своему слуге, подошел к дому, перед которым останавливался утром, и позвонил.
Если Амори испытывал замешательство, то оно могло бы показаться странным, так как по улыбке, возникшей на лицах слуг при его появлении — начиная с консьержки, открывшей ему ворота ограды, до слуги в вестибюле — можно было понять, что молодой человек считался своим в доме.
И все же, когда посетитель спросил, видели ли господина д'Авриньи, слуга ответил, как ответил бы любому, соблюдая приличия:
— Нет, господин граф, но дамы находятся в малой гостиной.
Так как слуга хотел пройти вперед, чтобы сообщить о приходе молодого человека, граф остановил его, заметив, что эта формальность была бы излишней. Амори, как человек, знающий дорогу, пошел по коридорчику, в который выходили все двери, и через минуту оказался перед полуоткрытой дверью малой гостиной, что позволило его взгляду свободно проникнуть в комнату.
Еще мгновение, и он остановился на пороге.
Две девушки в возрасте восемнадцати-девятнадцати лет сидели напротив друг друга и вышивали, в то время как видневшаяся в дверном проеме старая гувернантка-англичанка вместо того, чтобы читать, смотрела на обеих своих учениц.
Никогда еще живопись — королева искусств — не воспроизводила группу более прелестную, чем ту, которую представляли, почти соприкасаясь, головы двух девушек, так удачно отличных друг от друга по виду и по характеру, что можно было сказать: сам Рафаэль[31] приблизил их одну к другой, чтобы запечатлеть этюд из двух видов красоты, одинаково грациозных, но контрастирующих между собой.
И, действительно, одна из двух девушек, бледная блондинка с длинными волосами, завитыми на английский манер, с голубыми глазами и немножко удлиненной шейкой, казалась хрупкой и чистой девой в духе Оссиана[32], созданной, чтобы парить в облаках, которые северный ветер несет к пустынным горам Шотландии или туманным равнинам Великобритании. Это было прелестное создание, скорее волшебное, нежели земное, почти в духе Шекспира, который, благодаря своему гению, смог привести в реальную жизнь дивные создания, такие, каких никто не встречал до его рождения и каких никто не создал после его смерти, тех, кого он окрестил нежными именами Корделия, Офелия или Миранда[33].