— О, не так, не так! Ваш голос слишком страстен, он меня слишком волнует, ваши губы меня обжигают. Пощадите меня, прошу вас. Вспомните о бедной мимозе: я пошла вчера на нее посмотреть, она умерла.

— Ну, Мадлен, как вы пожелаете. Сядьте, Мадлен, и позвольте мне сесть на эту подушку у ваших ног; поскольку моя любовь вам причиняет боль, я только ограничусь разговорами по душам. О, спасибо, Боже! Ваши щеки принимают свой обычный цвет. На них больше нет ни того странного румянца, какой меня поразил, ни мертвенной бледности, что их покрывала при моем появлении. Вам лучше, вам хорошо, Мадлен, моя сестра, моя подруга!

Девушка почти упала в кресло, облокотившись на него, склонив лицо, скрытое длинными светлыми волосами, кончики локонов которых касались лба молодого человека.

Расположившись так, что ее дыхание смешивалось с дыханием возлюбленного, она сказала:

— Да, Амори, да, вы заставляете меня бледнеть и краснеть по своему желанию. Вы для меня словно солнце для цветов.

— О, какой восторг — ободрять вас таким взглядом, оживлять вас словом. Я люблю вас, Мадлен, я люблю вас!

Молодые люди замолчали, во время этого молчания все их чувства, казалось, сосредоточились в их взглядах.

Вдруг в гостиной послышался легкий шум. Мадлен подняла голову, Амори повернулся.

Господин д'Авриньи стоял сзади, сурово глядя на них.

— Отец! — воскликнула Мадлен, откидываясь назад.

— Мой дорогой опекун! — произнес в замешательстве Амори, вставая и приветствуя его.

Господин д'Авриньи, не отвечая, медленно снял перчатки, положил шляпу на кресло и с того же места после минутного молчания, которое показалось часом пытки для молодых людей, сказал коротко и отрывисто:

— Вы еще здесь? Знаете ли, что вы станете очень ловким дипломатом, если продолжите изучать политику в будуарах и отчитываться о нуждах и интересах народов, глядя, как вышивают коврики! Вы не будете долго простым атташе, а перейдете в первые секретари в Лондоне или Санкт-Петербурге, если вы углубите так кстати возможности мыслей талейранов или меттернихов в компании пансионерки.

— Месье, — ответил Амори со смесью сыновней любви и уязвленной гордости — может быть, в ваших глазах я пренебрегаю карьерой, какую вы выбрали для меня, но министр никогда не замечал этого пренебрежения и вчера, при чтении работы, которую меня попросил…

— Министр попросил вас сделать работу! О чем? Об образовании второго жокей-клуба, об элементах бокса в фехтовании, о правилах в спорте, в целом, или в скачках с препятствиями, в частности? О, тогда я удивлен тем, что он удовлетворен.

— Но, мой дорогой опекун, — возразил Амори с легкой улыбкой, — осмелюсь вам заметить, что всеми этими талантами, от которых я получаю удовольствие, в чем вы меня упрекаете, я обязан вашей отцовской заботе. Вы мне всегда говорили: оружие и фехтование, а также знания иностранных языков, на которых я говорю, — это необходимые элементы образования джентльмена девятнадцатого века.

— Да, я хорошо знаю, господин, когда делают из этих талантов развлечения в серьезной работе, но не серьезную работу — удовольствием. А вы типичны для людей нашего времени, которые думают, что знают все, ничего не изучив, и, проведя утром час в Палате, час — в Сорбонне после обеда, час — на спектакле вечером, представляют себя Мирабо[37], Кювье[38], или Жоффруа[39], давая оценку всему, согласно своей гениальности, и мимоходом заглядывая в салоны, на чьих весах взвешиваются судьбы света. Министр вас похвалил вчера, говорите вы? Ну, живите в славной надежде, учитывайте эти высокопарные похвалы, и в день платы долгов судьба сделает вас банкротом: потому что в двадцать три года, управляемый удобным опекуном, вы — доктор права, бакалавр словесности, атташе посольства, потому что вы ходите на праздники во фраке, расшитом золотом по воротнику, потому что вам обещали крест Почетного легиона, может быть, как всем, которые его не имеют еще. Вам кажется, что все сделано, и вам остается только ждать удачи. Я богат, говорите вы, значит, я могу оставаться бесполезным, и после этого прекрасного рассуждения ваш титул джентльмена становится дипломом праздности.

— Но, дорогой отец, — воскликнула Мадлен, потрясенная растущей пылкостью слов господина д'Авриньи, — что вы говорите? Я никогда не слышала, чтобы вы так разговаривали с Амори.

— Сударь! Сударь! — шептал молодой человек.

— Да, — продолжал господин д'Авриньи более спокойно, но мрачно, — мои упреки вас ранят больше, потому что они заслуженны, не правда ли? Вам нужно понять, однако, если вы будете продолжать бесцельную жизнь, то вам нужно отказаться от встреч с опекуном, хмурым и требовательным. О, вы освободились лишь вчера, мой воспитанник. Права, переданные мне по завещанию моим старым другом графом де Леонвилем, не существуют больше по закону, но существуют морально, и я должен вас предупредить, что в наше беспокойное время, когда благосостояние и честь зависят от каприза толпы или народного бунта, нельзя рассчитывать только на себя, и какой бы вы ни были миллионер и граф — отец достойного семейства из предосторожности откажет вам выдать за вас дочь, рассматривая ваш успех на бегах и ваши чины в жокей-клубе как слишком ненадежные гарантии.

Господин д'Авриньи, вдохновленный собственной речью, ходил большими шагами, не глядя ни на дочь, дрожащую как листок, ни на стоящего с нахмуренными бровями Амори.

Глаза молодого человека, которого сдерживало лишь уважение, переходили от взволнованного д'Авриньи, не понимая причин его волнения, на Мадлен, изумленную, как и он сам.

— Но вы не поняли, — продолжал господин д'Авриньи, останавливаясь перед обоими молодыми людьми, онемевшими от этого неожиданного гнева, — значит, вы не поняли, мой дорогой Амори, почему я вас попросил не оставаться дольше с нами. Не следует молодому человеку с таким именем и с таким состоянием изнурять себя в пустой болтовне с девушками; то, что можно делать в двенадцать лет, становится смешным в двадцать три года, и более того, будущее моей дочери, не имеющее ничего общего с вами, может пострадать, как и ваше, от этих постоянных визитов.

— О, господин, господин! — закричал Амори. — Но имейте жалость к Мадлен, вы видите, что вы ее убиваете.

И в самом деле, белее статуи, Мадлен упала без движения в свое кресло, пораженная в сердце словами своего отца.

— Дочь моя, моя дочь! — закричал господин д'Авриньи, становясь таким же бледным, как она. — Моя дочь! Это вы ее убиваете, Амори!

И, бросившись к Мадлен, он взял ее на руки, как ребенка, и отнес в соседнюю комнату.

Амори захотел идти следом.

— Остановитесь, господин, — сказал отец, задерживаясь на пороге, — остановитесь, я вам приказываю.

— Но она нуждается в помощи, — закричал Амори, сложив молитвенно руки.

— Ну, — сказал господин д'Авриньи, — разве я не доктор?

— Извините, сударь, — прошептал Амори, — я думал… я не хотел бы уйти, не зная…

— Большое спасибо, мой дорогой… большое спасибо за ваш интерес. Но будьте спокойны, Мадлен остается со своим отцом, и я позабочусь о ней. Итак, будьте здоровы и прощайте.

— До свидания! — сказал молодой человек.

— До свидания! — произнес господин д'Авриньи ледяным тоном и толкнул ногой дверь, тут же захлопнувшуюся за ним и за Мадлен.

Амори остался на месте, неподвижный, уничтоженный.

В это время раздался звонок, позвавший горничную, и в то же время Антуанетта вернулась с миссис Браун.

— О, Боже! — вскликнула Антуанетта. — Что с вами, Амори, и почему вы такой бледный и расстроенный? Где Мадлен?

— Умирает! Умирает! — крикнул молодой человек. — Идите, миссис Браун, идите к ней, ей нужна ваша помощь.

Миссис Браун бросилась в комнату, куда ей показал рукой Амори.

— А вы, — сказала ему Антуанетта, — почему вы не входите туда?

— Потому что он меня прогнал! — воскликнул Амори.

— Кто это?

— Он, господин д'Авриньи, отец Мадлен.

И, взяв свою шляпу и перчатки, молодой человек бросился, как безумный, из гостиной.

III

Придя домой, Амори застал у себя одного из друзей, который его ждал.

Это был молодой адвокат, его товарищ по колледжу в Сен-Барб, коллега по праву, бакалавр. Ему было примерно столько же лет, как и Амори; имея состояние около двадцати тысяч ливров ренты, он вышел, однако, из плебейской семьи, ничем не прославившейся в прошлом.