Оставшись наедине с Амори, господин д'Авриньи прогуливался некоторое время ничего не говоря, а Амори следил за ним с грустью в глазах. Наконец, тот остановился, однако его лицо оставалось таким же строгим.
— Амори, — сказал господин д'Авриньи, — уже давно я должен был вам сообщить то, что вы услышите, и я уже опоздал сказать то, что вы, молодой человек двадцати двух лет, не можете оставаться в доме, где проживают две девушки, с которыми вы не состоите в родстве. Мне нелегко, без сомнения, расстаться с вами, и вот почему я не решался вам сказать, что наша разлука необходима. Но еще более затягивать решение этого вопроса стало бы непростительной ошибкой с моей стороны. Об этом бесполезно дискутировать, не приводите ваших доводов и аргументов — они меня не убедят. Решение принято, и ничто не может заставить меня его изменить.
— Но, добрый и дорогой опекун, — сказал Амори дрожащим голосом, — мне казалось, что вы так привыкли видеть меня рядом с вами и называть меня своим сыном, что вы считали меня членом вашей семьи или по крайней мере человеком, имеющим надежду войти в вашу семью. Разве я вас обидел, думая так? И приговаривая меня к этой ссылке, разве вы меня больше не любите?
— Мой дорогой воспитанник, — сказал господин д'Авриньи, — мне кажется, что меня ничто, кроме обязанностей опекуна, не связывало с вами, и теперь, уладив эти дела, мы ничего больше друг другу не должны.
— Вы ошибаетесь, сударь, — ответил Амори, — так как, по крайней мере, я не рассчитался с вами: вы были для меня больше, чем честный опекун, вы были предупредительным и ласковым отцом, вы меня воспитали, вы меня сделали таким, каким я стал, вы в меня вложили все, что у меня в сердце и на душе, вы были для меня всем, кем старший мужчина может быть для младшего: мужчиной, опекуном, отцом, гувернером, гидом, другом. Я должен, прежде всего, вам повиноваться с уважением, что я и делаю, удаляясь.
В этот момент господин д'Авриньи увидел, что в комнату входит бледная и дрожащая Мадлен, и поспешно сказал:
— Амори, вы ошиблись относительно моих намерений; ваш отъезд — не изгнание. Далеко не так: этот дом остается вашим, и как только вы захотите прийти, вы будете желанным здесь.
Радость осветила прекрасные томные глаза Мадлен; улыбка, появившаяся на ее побелевших губах, была наградой господину д'Авриньи. Но так как Амори, очевидно, догадался, что только ради дочери господин д'Авриньи пошел на уступку, он робко поклонился своему опекуну и поцеловал руку Мадлен с чувством такой глубокой печали, что показалось: тоска уступила место любви.
Потом он вышел.
Только в тот час, когда молодых людей разлучили друг с другом, они поняли, как на самом деле любили друг друга, и до какой степени были необходимы друг другу.
Желание увидеться, будучи в разлуке, внезапные волнения, когда видишься, эта грусть без причины, радость без повода — все, что является симптомами той прекрасной болезни, которую называют любовью, были постепенно испытаны ими обоими, и ни один из этих симптомов не ускользнул от взгляда господина д'Авриньи, уже не раз пожалевшего, что уступил Амори, разрешив ему приходить в дом.
Все эти события вновь прошли перед глазами Амори; молодой человек, исследуя свои самые заветные воспоминания, не смог найти причину происшедших в господине д'Авриньи перемен.
Он подумал только, что поведение его опекуна изменилось из-за того, что, рассматривая свою женитьбу на Мадлен как естественное решение, он никогда не говорил об этом с господином д'Авриньи. И потому господин д'Авриньи мог бы подумать, что его воспитанник, живя у него и продолжая посещать его дом после отъезда, имел по отношению к Мадлен другие намерения, а не те, которые подразумевались вначале.
Он остановился на той мысли, что, не поговорив с отцом, он оскорбил его чувства к дочери и решил официально написать господину д'Авриньи и попросить руки Мадлен.
Приняв такое решение, Амори тотчас же приступил к его выполнению и, взяв ручку, написал следующее письмо.
IV
«Сударь.
Мне двадцать три года, меня зовут Амори де Леонвиль — это одна из самых древних фамилий Франции, это имя, уважаемое муниципальными, государственными советами, имя, прославленное на войне.
Единственный сын, я владею состоянием около трех миллионов недвижимости, доставшихся от моих умерших отца и матери, что мне дает около ста тысяч дохода.
Я могу перечислить различные свои преимущества, которые имею благодаря случаю. Все это позволяет мне верить, что с таким состоянием, именем и покровительством тех, кто меня любит, я достигну успеха на поприще, избранном мною, на поприще дипломатии.
Сударь, я имею честь просить у вас руки вашей дочери, мадемуазель д'Авриньи.
Мой дорогой опекун! Вот официальное письмо господину д'Авриньи, письмо, точное, как цифра, сухое, как факт.
Теперь позвольте вашему сыну поговорить с вами с душевной признательностью и с сердечными излияниями.
Я люблю Мадлен и надеюсь, что Мадлен меня любит. Если мы опоздали признаться вам, то, поверьте, мы сами не догадывались об этом. Наша любовь рождалась так медленно, и она раскрылась так быстро, как будто мы были поражены ударом грома в безоблачный день. Я воспитывался рядом с нею, под вашим взглядом, как и она, и когда из нежного брата превратился во влюбленного — не заметил сам. Все, о чем я вам свидетельствую, правда.
Я вспоминаю с удивлением наши игры и радости детства, проведенного в вашем прекрасном загородном доме в Виль-Давре на глазах у нашей доброй миссис Браун.
Я говорил Мадлен ты, и она называла меня Амори; мы прыгали по широким аллеям, в глубине которых садилось солнце, мы танцевали под большими каштанами парка прекрасными летними вечерами, у нас случались длительные прогулки на лодках и бесконечные прогулки по лесу.
Дорогой опекун, это было славное время.
Почему наши судьбы, соединившись на заре, разъединились, не достигнув полудня?
Почему не я был вашим сыном? Почему Мадлен и я не можем возобновить наши отношения? Почему я не могу сказать ей ты? Почему она мне больше не говорит Амори?
Это мне казалось таким естественным, а теперь я боюсь, как бы мое воображение не создало тысячи препятствий, но разве на самом деле они существуют, дорогой опекун?
Видите ли, вы считаете меня слишком молодым и слишком легкомысленным, может быть, но я старше ее на четыре года, и легкомысленности не будет в нашей жизни.
Кроме всего этого, я не столь легкомысленный. Естественно, я такой; вы сказали мне, что я такой. Но все это поддельные удовольствия. Я от них откажусь, когда вы этого захотите, по одному вашему слову, по одному знаку Мадлен, так как я люблю ее так же, как уважаю вас; я сделаю ее счастливой, клянусь вам. Да, да, очень счастливой! И чем я моложе, тем больше у меня времени любить ее, о Боже! Вся моя жизнь принадлежит ей!
Вы знаете это, вы, который обожает ее; если кто-то любит Мадлен, то это навсегда. Разве может такое случиться, что ее перестанут любить? Это безумие. Когда ее видишь, когда смотришь на ее красоту, чувствуешь ее душу и знаешь о сокровищах ее доброты, веры, любви, чистоты, которые скрыты в ней, конечно, нет другой такой женщины в мире, и мне кажется, что и на небе нет такого ангела.
О, мой опекун, о, мой отец, я ее безумно люблю! Я вам пишу так, как слова приходят ко мне: бессвязно, беспорядочно, безосновательно. Это значит, что вы должны понять, как я безумно люблю ее.
Доверьте мне ее, дорогой отец; оставаясь рядом с нами, будьте нашим поводырем. Вы нас не покинете, вы будете наблюдать за нашим счастьем, и никогда вы не увидите в глазах Мадлен ни слезинки печали или страдания, но если эта печаль и страдания будут из-за меня, возьмите оружие, стреляйте мне в голову, или поразите в сердце, и вы правильно сделаете.
Но нет, не бойтесь, никогда Мадлен не будет плакать!
О, Боже, кто осмелится заставить плакать этого ангела, этого деликатного ребенка, такого славного и хрупкого, которого не ранит ни слово, ни ревнивая мысль! О, Боже! Это будет трусостью, и вы знаете хорошо, мой дорогой опекун, я не трус!
Ваша дочь будет счастлива, отец. Видите, я вас уже называю отцом — такой славный обычай вы не захотите отменить, а с некоторого времени вы меня встречаете со строгим лицом, к какому я совсем не привык, так как вы боитесь, что я опаздываю сказать то, о чем вам сегодня пишу, не правда ли?