За стеной Пьер включил радио, и до них донеслись звуки героической мелодии.
– Он мне надоел! – простонала Эмильен. – Скажи, чтобы выключил…
– Ты ведь это любишь. Это из Вивальди…
– Вивальди? О, нет! Как ты можешь слушать эту какофонию?..
Анн унесла тазик, попросила отца убавить звук. Каждый вечер в семь она готовила иглу и шприц. Для укола морфия. Эмильен ждала этого момента с явным нетерпением, как гарантию спокойствия на всю ночь, и сама откинула покрывало. Анн склонилась над тощей, помятой белой ягодицей и поискала место. Короткий жест. Эмильен даже не шелохнулась, но когда все закончилось, прошептала:
– Ты должна позвонить доктору Морэну. Попроси его прийти.
– Зачем? Тебе ведь хорошо… Он не даст тебе других лекарств.
– Ты так думаешь?.. – Мили это произнесла тоном послушной девочки.
– Пойду займусь твоим ужином, – сказала Анн.
– Я не голодна…
Анн вышла на кухню и открыла холодильник. Чтобы растормошить аппетит больной, она каждый вечер готовила для нее маленькие забавные сэндвичи. Вот и теперь – срезала тонкую корочку с мякиша, разложила на каждый квадратный ломтик немного колбасы, кружок помидора, лист салата, а сверху на все – каплю горчицы. Снова открыла холодильник, вытащила бутылку «мюскадэ», налила полный стакан и залпом выпила. Ha пороге объявился Пьер.
– Что тебе рассказывал Марк? – спросил он.
– Он очень хотел бы вас увидеть – тебя и маму. Я предложила ему пообедать с нами в среду.
– Ты сказала об этом Мили?
– Нет еще.
– Как она себя поведет?
– Думаю, это доставит ей удовольствие. Она любила Марка.
– Да, но теперь она никого не выносит. Кроме тебя да своего доктора… Если бы ты видела, как она была зла после обеда!
– Это болезнь, папа.
– Да, конечно. Но это так тяжело… Тебя же нет дома весь день, ты не можешь себе представить. Мили стала просто тиранкой… Сегодня утром довела бедную Луизу до слез… Как бы чего и при нем не выкинула.
Анн машинально плеснула в стакан отца белого вина. Тот без единого слова поднес его к губам. Выпил.
Она тоже.
Он выдохнул:
– О, боже мой! Боже мой! Как грустно…
Она разложила сэндвичи на тарелке и вымыла руки. На юбку попало несколько капель воды.
– Папа, – сказала она, вытирая пальцы о тряпку, – тебе нужно сменить костюм.
– Зачем?
– Ты хорошо знаешь, что Мили он не нравится. Впрочем, и не сезон уже.
– Верно. Но, что же мне надеть? Что ты посоветуешь?
– Неважно. Надень шерстяной жилет, коричневый.
– Хорошо…
На десерт для больной было печеное яблоко с джемом из красной смородины. Пьер вернулся на кухню, затянутый в коричневый жилет. Небольшой животик, широкие плечи, наивный и нежный взгляд.
Анн отнесла поднос матери, помогла ей усесться в кровати, подложив под спину подушки. Войдя следом за ней, Пьер ожидал приговора. Эмильен смерила его взглядом, однако ничего не сказала. Заметила ли она перемену? После облегчающего укола лицо ее выглядело мирным. Она поднесла ко рту сэндвич, зубы медленно погрузились в мякиш. Чтобы оторвать кусок, ей пришлось наклонить голову. Она медленно прожевала. Щеки ее порозовели.
– Тебе нравится? – спросила Анн.
– Да, – ответила Эмильен. – Очень вкусно.
Пьер присел на край кровати, нежно, однако искоса посмотрел на жену, опасаясь ее гнева. Потом неловко прилег, ноги его повисли, голова уперлась в подушку. Анн подумала, что он не понимает истинного состояния матери. Ей вдруг показалось, что Эмильен для него не серьезно больна, a просто устала. Отсюда и эти его мужские выходки. Неожиданно он взял ее руку и поднес к губам. Долгий поцелуй, как прежде. Эмильен нахмурилась. Он бережно положил ее руку на покрывало.
– Сегодня после обеда Анн встретила Марка, – сказал он.
Лицо Эмильен осталось безучастным. Ей говорили об ушедшем мире.
– Хм, – буркнула она безразлично. – Он что, в Париже?
– Да, – сказала Анн.
– И как он?
– Все такой же.
– Сколько времени прошло с тех пор? Три года? Четыре?
– Три, мама. Я пригласила его на обед.
Эмильен посмотрела на Анн с любопытством, будто вновь обрела интерес к жизни близких.
– Ты правильно сделала, – сказала она.
И взгляд ее потух. Она не могла больше думать ни о ком, кроме себя. Собственная боль заполняла все, что раньше принадлежало семье. Она отодвинула тарелку, на которой остался один сэндвич. Печеное яблоко даже не попробовала.
– Вам нужно спешить с ужином, – сказала она. – Не то вы опоздаете к началу пьесы.
– Какой пьесы? – спросила Анн.
– Как? Я утром сегодня тебе о ней говорила. По телевизору показывают «Виндзорских проказниц». Должно быть великолепно…
Телевизор стоял в углу на вращающемся столике. В его большом, как у циклопа, матовом глазу отражался свет лампы, стоявшей в изголовье ее кровати.
– Хочешь, я пока новости включу? – спросил Пьер.
– Нет, никаких новостей… Анн, дорогая, поставь мне судно…
Пьер вышел, оставив Анн в комнате. Немного погодя она тоже пришла на кухню. Они поужинали на сервировочном столике. Салат, колбаса. Пьер ел с аппетитом. Анн подумала, что ему можно подавать одно и то же триста шестьдесят пять раз в году и при этом не слышать никаких упреков. Сидя между раковиной и холодильником, он смаковал пресную колбасу, как если бы поглощал паштет из гусиной печени. Ощущал ли он вкус к тому, что ел, чем жил? Не делал ли он все это как обычно, по привычке? Отец выпил большой стакан вина и пробормотал:
– Ты слышала, что сказала Мили? Она рассчитывает подняться, чтобы встретить Марка. У нее такая воля… Она это сделает.
– Нет, папа.
– Но она же чувствует себя лучше…
– Потому что вот уже второй день я делаю ей на укол больше.
Он опустил голову.
Прямота дочери явно привела его в замешательство. Он был готов вынести болезнь лишь при том условии, что Эмильен поправится. Анн собрала тарелки и отнесла их в раковину. Пьер сидел неподвижно, опершись спиной о холодильник. Напротив – большой, белый лакированный шкаф. Внутри – развешанные по ранжиру кастрюли. Помятая крышка от чайника. На радиаторе отопления – забытый Луизой зонтик. И тишина. Когда Анн протирала столик, послышался раздраженный голос матери:
– Вы идете? Начинается!
Они заторопились. По пути в гостиную Анн захватила с собой цветные нитки и канву. Уже больше полугода работала она над гобеленом, сама набросала рисунок и подобрала тона. Ничто так не успокаивало ее, как это кропотливое и захватывающее занятие. Анн подтащила для себя стул. Пьер включил телевизор и уселся в кресло, поближе к Эмильен. На экране появились экстравагантно разряженные актеры. Их лица были сильно вытянуты вверх.
Эмильен простонала
– Все время одно и то же… Опять Луиза, должно быть, во время уборки трогала телевизор. Она просто несносна!
– Я сейчас все исправлю, – отозвался Пьер и наугад крутанул какие-то ручки. Изображение разорвалось, сузилось, заплясало и вовсе исчезло.
– Ты в этом ничего не смыслишь! – рассердилась Эмильен. – Пусть Анн сделает.
Смущенный и подавленный, он вернулся на свое место. Анн потрогала ручки с выверенной точностью мастера-часовщика. Изображение тут же вернулось на место, стал четким и звук. На сцене появился Фальстаф – с красной рожей и толстым брюхом, колоритный, грубый, трусливый и болтливый. Эмильен внимательно следила за развитием событий, а Пьер сжимал кончики ее пальцев. Не мог он смотреть спектакль, не держа в своих руках руку жены, – между ними это было ритуалом, ничему не соответсвующим обрядом. В фосфоресцирующем полумраке мебель образовала круг – здесь ничего не двигали уже тридцать пять лет. Анн всегда помнила и этот комод в стиле Людовика XVI с отколотыми кусочками мрамора по краям, и две полуразвалившиеся качалки времен Людовика XV, кресло с резной спинкой, драпированное кремовым велюром, картину, на которой изображена женщина, занимающаяся у открытого окна своими волосами.
– Тебе хорошо, мама? – прошептала Анн.
– Очень хорошо, – ответила Эмильен. – Но как шумят эти актеры, как они суетятся…
Опустошенная, она смежила веки и мгновение спустя, как обычно, уже спала. Казалось, чем большее удовольствие доставляла ей телепередача, тем меньше противилась она ее гипнотическому воздействию. Прядь волос на лбу, спокойное дыхание. Анн взглянула на отца. Ей показалось, что и он поддался дреме, голова его склонилась на грудь. Вдруг, словно пронзенный электрическим током, он очнулся, вытаращил глаза и вытянул шею. Так и просопротивлялся он весь первый акт. Во втором акте, во время затянувшейся тирады горожанина по имени Хью,[1] он, прикрыв глаза и оттопырив губу, все же уснул окончательно. A на светящемся экране напротив этой отсутствующей пары продолжали горланить и жестикулировать Фальстаф и его пособники. Анн подумала было убавить звук, но малейшее движение могло разбудить мать. И она осталась сидеть, протаскивая иглу через дырочки канвы с нанесенными на нее широкими стилизованными бледными разводами. Когда гобелен будет готов, она покроет им кресло Эмильен. Доживет ли только мать? Анн задала себе этот вопрос, и у нее в груди екнуло. Оторвав взгляд от экрана, посмотрела на родителей, уснувших друг подле друга. Одна – бледная, исхудавшая, второй, чуть дальше – крепкий, цветущий, живой. Одного уже почти нет на этом свете, другой не представляет себе ожидающей его пустоты. «Что мне делать с ним, когда не станет ее?» – с тревогой подумала Анн.