Поездка началась необычайно красиво: яркое утреннее солнце сияло в морозном воздухе. По мере продвижения поезда на север оно опустилось ниже, и заснеженный пейзаж окрасился в персиковый цвет с оттенками розового, а небо казалось скорее оранжевым, чем голубым.
В поезде я продолжала размышлять о своем. Я по-прежнему хотела только покоя и, пока мне никто не мешал, была абсолютно счастлива. Мы уже пересекли границу, когда я поняла, что пятое измерение все же существует, и, как верно говорят, это Добродетель. Мысль полностью оформилась в моей голове, только когда поезд, стуча колесами, уже покидал станцию в Данбаре. Открытие оказалось очень важным, приятным, и неожиданно для себя я обнаружила, что улыбаюсь и машу стоящим на платформе контролерам. И они от удивления тоже махали мне в ответ. Сначала я объяснила себе такое странное поведение приближающимся Рождеством, но тут же осознала, что раньше никогда не позволяла себе ничего подобного по отношению к служащим на железной дороге. Возможно, на станциях по всей стране эти люди только и ждут наших улыбок и приветственного взмаха руки, чтобы ответить тем же. Ведь есть что-то явно трогательное в отходящем от станции поезде. Путешествия любого рода обычно волнуют тех, кто остается. Я решила запомнить это на будущее.
Приятная мысль, которая оформилась у меня в голове в тот момент, когда поезд покидал станцию в Данбаре, была следующей: до настоящего времени цивилизованный Запад признавал четыре устойчивые модели отношений между полами. Из этого следует, что, если вы придерживаетесь одной из них, никто не посчитает возможным вторгаться. Каждая из этих моделей считается по-своему самодостаточной. Естественно, я могу судить только как женщина.
Первая и самая популярная модель — это сексуальная связь двух людей разного пола, которые живут вместе. Ее, как правило, называют браком, хотя она не всегда бывает соответствующим образом освящена. (Отсюда происходит вдовство — печальный образ жизни, как бы угрюмо и цинично ни отзывалась о нем Рода.)
Вторая модель — двое людей одного пола, которые живут вместе и так далее.
Третья — совместная жизнь с одним или несколькими друзьями разного пола, но без сексуальных отношений.
Четвертая (в любом случае она относится только к женщинам) — одинокая жизнь незамужней или разведенной женщины; считается, что это не сознательный выбор, а результат того, что мужчинам она неинтересна.
И последняя модель — мое пятое измерение — одинокая жизнь, вернее, осознанное предпочтение уединения, когда получаешь удовольствие от того, что живешь одна и как можно более отстраненно от других людей. Но поскольку над моей входной дверью не было транспаранта, на котором была бы вышита эта идея, не нашлось никого, кто серьезно относился бы к моему выбору. За исключением меня самой. Я существовала в своем пятом измерении — и вполне счастливо. Осознав это, я почувствовала себя гораздо лучше. И когда за окном в вечерних сумерках промелькнули заснеженные дома Эдинбурга, вышла из поезда с легким сердцем. Все складывалось вполне удачно, чтобы я могла спокойно пережить визит к родителям, а потом вернуться домой с неоспоримым правом на уединение. Замечательно.
Родители встречали меня на станции. Отец пытался согреться и хлопал в ладоши, не снимая черных кожаных перчаток, которые ударялись друг о друга с громким приятным звуком. У него покраснел нос, на голове была каракулевая шапка. Он увидел меня первым и широко улыбнулся. Мама была закутана в шубу и шарф, на ногах — высокие сапоги. Она, наверное, тоже улыбалась, но из-за узла на шарфе мне ничего не было видно. Оба словно сошли со страниц русского романа. «Держись, Джоан», — сказала я себе. Мне исполнился тридцать один год, и в поезде я открыла существование пятого измерения — все было замечательно, но, как бы там ни было, меня встречали родители. До сих пор они считали, что в день моей свадьбы навсегда передали меня из рук в руки уникальному Джеку Баттрему, а теперь он вернул меня обратно. К таким вещам родители относятся… как бы помягче выразиться… немного ограниченно.
Я решила сказать им все сразу, прямо на платформе, где поезд уже приводили в порядок перед возвращением в Лондон. Если понадобится, у меня будет возможность сразу уехать. Я так и предупредила их, когда мы все вместе садились за столик в станционном кафе.
— Мы с Джеком развелись, — сообщила я. — И если вы поднимете из-за этого панику, я немедленно вернусь домой этим же поездом.
Мать сделала мне одолжение и залила слезами лишь один носовой платочек. Она постоянно твердила: «Бедный, бедный Джек». Я подумала, что ее причитания напоминают рефрен рождественского спектакля. Отец, который, услышав новость, сразу же поднялся и заказал нам тройные порции горячительного напитка, погладил мое колено под столом и сказал: «Бедная, бедная Джоан». Вот такой в общих чертах была их реакция. Я не чувствовала своей вины — с какой стати? — и поэтому сказала матери: «Думаю, если ты не хочешь, вовсе не обязательно сообщать об этом всем. Я готова притворяться, что все в порядке». После этих слов она заплакала еще горше, а из груди вырвался легкий вздох — возможно, от облегчения. А потом я похвалила новый сдержанный золотистый оттенок ее волос и сказала, что мне нравится перманент. Мама прикоснулась к прическе и поблагодарила меня, хотя глаза еще оставались влажными, и пояснила, что ее новый парикмахер стажировался в лондонском салоне. Для моей матери Эдинбург был и навсегда останется провинциальным городом. Все новинки, имеющие хотя бы небольшое отношение к столице, она приветствовала так же, как индийские женщины до войны радовались каталогу универмага «Дебнемз» — с искреннем облегчением, что где-то в мире существует цивилизация. Потом мама с удовольствием рассмотрела мою прическу, достала пудреницу и прикоснулась пуховкой к маленькому розовому носу — запах ароматизированной пудры всегда сопровождал ее. Она заново повязала жаккардовый шарф вокруг подбородка и была готова жить дальше.
Отцу моя новая прическа не понравилась. Я поняла это по его молчанию. Думаю, все-таки мы, женщины, выходим замуж за наших отцов. Папе, как и Джеку, нравились длинные вьющиеся волосы, — со стороны они выглядят романтично, но за ними так трудно ухаживать. Успокоить отца было гораздо сложнее, потому что он почти не демонстрировал своих эмоций. Я знаю, в душе он очень переживал, потому что снял шапку и водил пальцами по густым седым волосам от одного уха до другого, — верный признак того, что он расстроен, своего рода физическая попытка прощения грехов или оправдания. Выход был лишь один — заговорить о коммунизме. Почти как ударить по лицу поранившего ногу человека, чтобы отвлечь его от боли.
И я сказала:
— Папа, мне нравится твоя шапка в русском стиле. Ты ужасно похож на комиссара.
Он поднялся — высокий, с прямой спиной — и произнес: «Вздор», после чего достал мой чемодан из-под стола. Я подмигнула, но он не ответил мне, лишь прикрыл глаза. Шапку зажал под мышкой, и я поняла, что он больше никогда ее не наденет. Мне даже стало немного совестно — а если папа из-за меня простудится? Но по крайней мере он оживился. Взял маму за руку и, по-прежнему напряженный, гордо зашагал к машине. Я плелась за ними, а когда мы достигли цели, наклонилась и прошептала ему в ухо:
— Комиссар до революции. Не снимай ее, тебе правда очень идет.
— Джоан, ты по-прежнему говоришь ужасные глупости. — Он смягчился.
Подразумевалось, что я не только разведенная женщина, но и его маленькая дочка.
«Господи, спасибо, что они живут так далеко от меня», — подумала я.
Родители не спросили меня о причинах. Ни о причинах развода, ни о том, почему я не поставила их в известность. Мама считала, что это моя вина, ведь для нее Джек был идеальным зятем: талантливый и достаточно известный остроумный красавец — весьма обманчивое впечатление. Когда ему было выгодно, он умел польстить женщине, и моя мать попадалась на эту удочку бессчетное количество раз. Отец не сомневался, что проблема в Джеке, но о реальной причине он не догадывался. Считал, что виной всему работа, ведь телережиссер часто уезжал из дома, оставляя маленькую рыжеволосую женщину тосковать дома одну.
Утром накануне Рождества мы вышли на прогулку. Мама осталась дома, следить за размораживающимися продуктами. Мы поднялись на холм к памятнику и любовались белыми, нежными, как будто меренговыми, окрестностями.