Дом, естественно, останется мне. И, если я не возражаю — возражаю? — не могла бы я собрать личные вещи Джека (как после кончины?), принадлежащую ему технику и все, что я посчитаю необходимым отдать ему, упаковать и отправить по адресу, который он мне сообщит.
— Значит, не сюда? — проявила я чудеса сообразительности.
Напряженное изучение листьев жасмина, а затем:
— Э-э, нет, мы переезжаем в Фулем. Я продал лодку. — Он с некоторым раздражением пожал плечами. — Это всего лишь небольшой домик. Но другого мы не можем себе позволить. Понимаешь, я не хотел, чтобы ты страдала. — (Опять это слово.) — Закладная за дом в Чизвике будет выплачиваться. Мой адвокат проследит за этим…
Его адвокат?
Значит, все, конец? Я посмотрела на гвоздики, брошенные на подлокотник дивана и забытые там. Что Сильвия Плат писала о красных цветах? Тюльпанах, а не гвоздиках — но таких же ярких? Внезапно я осознала смысл этих строк, хотя предпочла бы пребывать в отвлеченном неведении.
Во-первых, тюльпаны слишком красные, они делают мне больно…
Они такие яркие, что похожи на мою рану…
Их яркость обращается к моей ране, она похожа на нее…
Они приковывают мое внимание
Когда-то счастливое и свободное, не привязанное ни к чему…
Какая боль сконцентрирована в этих строках!
Я поднялась, с трудом расправляя тело, застывшее от напряжения и неудобного положения на низком стуле — о глупости хозяйки можно было судить по ее мебели. Ладони покрылись потом, я чувствовала тошноту и головокружение. Эти двое тоже встали, и мне казалось, что они очень далеко от меня. Голос с ирландским акцентом произнес: «Ты в порядке?» Что за вопрос! Я вспомнила, как репортер программы новостей брал интервью у женщины, мужа которой разорвало на куски при взрыве бомбы. «И как вы себя сейчас чувствуете?» — поинтересовался он. Честь и хвала, если бы она ответила: «О, великолепно! Я собираюсь выпить чашечку чаю и рвануть в „Палас“ посмотреть народные танцы».
— Отлично, со мной все хорошо, — заявила я, когда снова увидела их и комнату в обычном ракурсе. — Просто здесь немного жарко…
— Да, — согласилась Лиззи, — я поддерживаю высокую температуру из-за растений.
— Я вижу, им это нравится, — заметила я и… Нет, будь я проклята, если ей удастся вовлечь меня в разговор.
Так или иначе, мне удалось выбраться оттуда. Когда я стояла на пороге и Джек вложил мне в руку листок, мое сердце заколотилось. Но в его записке не было ни просьбы о свидании, ни комментариев, предназначенных мне одной, — всего лишь адрес, где они будут жить, и дата переезда. Разве там могло быть что-то другое?
— Все в порядке? — осторожно спросил он.
Отлично, великолепно! Я собираюсь выпить чашечку чаю и рвануть в «Палас»…
Легкий морозец привел меня в чувство. Около получаса я брела пешком, размышляя: элементарная, старая, как мир, история. Он влюбился в серые глаза, с обожанием смотрящие на него, — глаза той, кто на пятнадцать лет моложе его. Все просто. Он, дурачок, ошибся лишь в одном — обставил все слишком театрально. Ему всегда нравились трагедии, он хотел снимать фильмы о спектаклях и актерах: «миры в мирах» — так он их назвал, когда делал передачу о труппе Королевского шекспировского театра. А теперь Джек поставил и сыграл свою собственную маленькую пьесу. Ему нужно было бы сохранить эту связь в тайне. Не говорить мне, позволить ситуации развиться естественным путем, и когда страсть любовников погибла бы в раздражении раннего утра и спорах о том, кто первый пойдет в ванную, он потерял бы не все. Работа могла бы стать великолепным прикрытием для внебрачной связи — он с легкостью мог общаться с нами обеими одновременно. Но нет, для мистера Джека «зовите меня Шлезингер»[3] Баттрема такой вариант был бы слишком банальным.
И, естественно, к тому моменту, когда из-за некоторых ужасно раздражающих привычек обоих часть «Тристан и Изольда» в отношениях пылких любовников подошла к концу — а это произошло меньше чем через полгода, — мне было уже наплевать и на него, и на всех остальных. Я жила в полном согласии с самой собой — холодная, как мрамор — и, вполне довольная таким состоянием, собиралась пребывать в нем всегда. Тот репортер из программы новостей со своим интервью сослужил мне хорошую службу.
Подозрения — я делала все возможное, чтобы ничего не замечать, — полностью подтвердились примерно через неделю после моего визита в их увитое растительностью любовное гнездышко. Я взяла у врача пузырек, помочилась в него и пару дней спустя знала результат. Я ждала ребенка.
Я не считала нужным рассказывать об этом никому, кроме моего врача, — необходимая консультация, потому что оставлять ребенка я не собиралась. Меня записали в клинику на среду, а в следующую пятницу я вышла оттуда уже без лишнего груза. Все было похоже на конвейер, и мне так и не пришлось воспользоваться чудесной историей, которую я придумала, чтобы скоротать время. Я представляла себе заботливую медсестру в накрахмаленном белом халате: она низко склоняется над моей подушкой и с сочувствием прохладной рукой прикасается к моему лбу, а я рассказываю ей, что мой муж погиб, умер загадочной смертью в африканской саванне и у меня нет возможности растить ребенка одной. В реальности же мне пришлось иметь дело с измученной и неопрятной медсестрой. Она выглядела так, будто ее напоили лимонным соком, и с удовольствием отправила бы всех бесстыдниц в тюрьму, если бы смогла. Маленькая палата была заполнена чувством вины, раскаяния и вульгарными остротами. Единственное яркое воспоминание — девушка-шотландка по имени Энни, проститутка, сделавшая свой третий аборт. Как-то, оторвавшись от журналов с кроссвордами, она заметила, что, по ее мнению, аборты безопаснее пилюль.
— Чем ты зарабатываешь на жизнь? — спросила она меня.
— Ничем, — был мой ответ.
— Ничем, — повторила она. — И я тоже — чаще всего. В наше время большинство клиентов хотят поговорить о своих матерях. — Она говорила и просматривала журнал, потом внезапно остановилась, перелистнула страницу назад и сказала: — Не обижайся, но, думаю, тебе лучше сделать вот такую стрижку.
И бросила журнал мне на кровать. На фотографии была модель с высокими скулами, раздувшая ноздри, злобно уставившись в объектив. У нее была стрижка, как у официанток-китаянок, — черный шлем с ровно обрезанными краями.
— Попробуй, — сказала Энни. — Тебе пойдет, честно.
— Но у меня светлые волосы, — заметила я скептически.
— Не важно. Длинные и волнистые, как у тебя, сейчас не в моде. И ты всегда сможешь отрастить их снова…
— Может быть, — сказала я уклончиво, но уже знала, что сделаю это. «И плевать я хотела, Джек, — подумала я, — что давным-давно по ночам ты любил накручивать эти локоны на пальцы и притягивать меня к себе».
Ким, моя парикмахерша, сначала упиралась. Она пропускала пряди, которые я так долго отращивала, сквозь пальцы и рассматривала мое отражение в зеркале.
— Нет и нет, — заключила она. — Тебе это не пойдет. Сейчас ты выглядишь идеально.
Я встретилась с ней взглядом в зеркале.
— В каждом совершенстве должен быть изъян, Ким, — сказала я ей, — иначе каждый из нас был бы Богом.
Естественно, она решила, что я слегка повредилась рассудком, — что ж, возможно, так оно и было, — но спорить перестала и взялась за ножницы. Когда все было кончено, она неохотно признала, что в итоге вышло не так уж плохо. Энни, бросив мне журнал, не ошиблась. Стрижка смотрелась очень неплохо. Просто я перестала быть похожей на себя. Из зеркала на меня смотрела незнакомка. Новая прическа для новой жизни, так ведь? Вряд ли… Скорее это стало отпущением грехов прошлой жизни, чтобы я могла войти в новую, так похожую на небытие. Это было нечто, поднявшее меня над собственной трагедией, и тогда во всех событиях, происшедших после Рождества, появилась некая театральность. Я шла по жизни, чувствуя себя героиней пьесы с ролью для одной женщины, а заодно — единственным зрителем. Проблема была в том, что сценарий писал кто-то другой — та женщина в зеркале.
Глава 2
Мне совсем не хотелось, чтобы кто-то узнал о том, что произошло с другой женщиной — той, с длинными волнистыми локонами. Не из чувства стыда или сожаления. Просто она перестала существовать. Разводной мост поднят, она осталась на том берегу — вот и все. Я не прятала своих эмоций — их не было, как не было ни единого повода для общения или обсуждения. После пасхальных каникул я ушла из крупной престижной средней школы и бросила профессиональное преподавание. Хотя замученный чувством вины Джек и подарил мне дом, нужны были деньги на жизнь и оплату счетов, поэтому я начала работать по утрам в местной школе. Директриса с холодком сообщила мне, что я должна немного помочь ученикам — от одиннадцати до тринадцати лет — почувствовать вкус литературы, прежде чем они начнут изучать серьезные произведения, входящие в экзаменационную программу. Так же с холодком я и отнеслась к этой задаче. Она была абсолютно бессмысленной, но вполне меня устраивала: я не пыталась никого вдохновлять и не вдохновляла, а дети, в основном из семей среднего достатка, вели себя прилично. Очень редко, когда мы читали всем классом и я слышала монотонный голос ребенка, запинающегося при чтении моих любимых строк стихотворении Шелли «Озимандия», где Генри обращается к Катерине, у меня непроизвольно открывался рот, и я готова была сказать: «Остановись, ты должен читать нараспев, чтобы слова парили в воздухе», но я ни разу не произнесла этого вслух. Если меня стихи больше не захватывают, чего я могла требовать от детей? Но вопреки всему класс неплохо усваивал произведения из учебного плана, и это, конечно, свидетельствовало об одаренности моих подопечных. Меня не критиковали ни директор школы, ни остальные педагоги; пусть я плыла с трудом, но по крайней мере держалась на поверхности, а Шекспир, Шелли и другие корифеи служили достаточно крепкой опорой.