Следующее утро принесло новое чувство. Он по-прежнему тосковал, но почувствовал, что душа его чуть смягчилась — почти слезной болью. До этого он иногда думал, что случившееся — результат нелепости, дурного случая: если бы ни Камэрон, если бы он сам не сглупил…
Но нет.
Случаи случайны только для невежества, это следствия, причин которых мы не усматриваем. Это было дано ему во вразумление. Господь положил на чашу весов его мерзость, на другую — достоинства. Мерзость перевесила. Всё было правильно. Он, подсудимый, признал и даже был бы, наверное, готов поблагодарить за безжалостность приговора, если бы… если бы не потерянное. Если бы не её любовь. Он потерял то, чего не имел, но боль этой необретенности жгла, как расплавленный свинец.
Бедствие принудило его увидеть себя в наготе. Из беды никто не выбирается прежним, человек начинает истинно думать только в часы скорби. Беда открыла Энселму иной мир, в котором зрячи лишь скорбящие, и боль сердца просветлила ум. Он с удивлением заметил, с каким трудом двигает стремянку к библиотечным полками старик Лоуди и кинулся помогать ему, увидел боль в глазах их старой кухарки, имя которой всегда забывал и с удивлением узнал от лакея Эмерсона, что та недавно потеряла сына. С непонятным трепетом смотрел в глаза прохожим. Как много боли в людских глазах…
А… куда он смотрел раньше?
На следующий день, вечером, почти ночью, Кейтон возвращался из библиотеки. Моросил дождь, рано стемнело. Лето выдалось дождливым. Неожиданно около дома услышал странные звуки шуршащего гравия, рычание и отчаянное мяуканье. В темноте разглядел двух огромных бродячих псов, рывших гравий под водосточным желобом. Энселм отогнал собак, заметил блеснувшие во мраке зеркальца круглых, насмерть перепуганных глазёнок, и извлёк из желоба маленький комок мокрой шерсти. Крохотный котёнок трясся всем телом. Энселм засунул его за пазуху и принёс домой. Котёнок был совсем тощим, но, когда просох, шерсть скрыла худобу. Шерстка его была странного, серо-коричневого, трюфельного цвета и Энселм назвал его Трюфелем, откармливал сметаной и кусочками ростбифа, и заметил, что сытое урчание котёнка успокаивает его. Отъевшийся и успокоившийся, тот обнаружил характер игривый и жизнерадостный, полюбил играть с оторванным от шапки Кейтона помпоном. Кейтон был рад ему: это крохотное существо скрадывало неподвижную устойчивость мебели, пустоту углов, молчание ночного сумрака.
Его стремление забыть себя за работой принесло плоды, о коих сам он, впрочем, не думал. Арчибальд Даффин был изумлен его монашеским усердием и прилежанием. До этого лишь определявший направление его занятий, профессор сделал удививший Энселма шаг к сближению. Кейтон заметил, что Даффин пытается понять его, познакомиться. Раньше это польстило бы его самолюбию — теперь было безразлично. Он с готовностью отвечал на вопросы профессора, но и только. Между тем заканчивался триместр. Кейтон услышал, что Ренн договаривался с грумом о лошадях. Энселм замер. Не в Бат ли он? Но — если и туда, что в том пользы? Ему этот путь был заказан. Кейтон давно перестал искать возможности примирения с Ренном, покорился его отторжению, считал его правым, ибо теперь отторгал себя и сам.
Господи, сколь высокомерен и глуп он был! Все почести этого мира не стоят одного хорошего друга, а ведь Ренн был… хотел стать им для него. Никогда даже счастье не ставило человека на такую высоту, чтобы он не нуждался в друге, но его бесовская гордыня отвергала того, что был предан — и влеклась к откровенным мерзавцам, распутным и бесстыдным, с готовностью предавшим его, облившим помоями. И кого винить? Подобное влечется к подобному. Энселм сжал зубы от томящей, словно зубная боль, муки.
Боже, как он был глуп…
Но при мысли, что Альберт совсем скоро и по своему желанию может увидеться с кузиной, почувствовал приступ смертной тоски. Самое лучшее и честное, самое благородное, и как сказал бы брат, патрицианское решение — было простым и однозначным. Его отторгла любовь, его отторгла дружба и он сам ненавистен себе. Наука — ледяная и бездушная, тоже странно отстранилась от него, забрав с собой последний смысл его перекошенного, искривлённого, дурацкого бытия. Молчали и Небеса — серые и холодные, отторгая и казня его. Он не заслуживал Бога.
Кейтон почувствовал, что некий предел им перейден, и дальше идти не было ни смысла, ни возможности — там зияла бездна. Он не то, чтобы не хотел обременять собой землю, он просто стал чрезмерно, неподъемно обременителен для самого себя. Энселм устало прошёл по комнате, вяло открыл сундук. Здесь, в деревянном чехле хранились пистолеты брата. Он помнил, что обещал тётке этого не делать. Обещал. Но что же поделать, если не сумел? Мысли, пустые и легкие, скользили, казалось, мимо души. Конечно, это не аристократично, что врать себе-то? Дырка в виске — это плебейство, ничтожная слабость не выдержавшего бремен житейских, ещё и мозги, которыми он так гордился, разнесёт по комнате… Это даже не плебейство, это мерзость. Но для него, для запредельного подлеца, вполне сойдет.
Лучшего он и не стоит.
Кейтон в последний раз посмотрел в окно. На закат наплывал дымчатый сиреневый сумрак… Сиреневый… Он сжал зубы и зарядил пистолет. Записок оставлять не собирался. Лишние разговоры. Брат научил его великолепно стрелять. Он никогда не промахивался. Впрочем, лениво подумал Энселм, едва ли для такого дела нужна меткость. Кейтон бездумно погладил холодное длинное дуло. Вот что несёт конец всему — идиотским обидам, ничтожеству, суетным и пустым мыслям, бездумным подлостям, изматывающим снам и тягостной бессоннице…
Лилово-аметистовые облака на закате стали чуть розовей.
Нет, это не месть себе, сказал он, но просто спокойное самоуничтожение. Уничтожение никому не нужного ничтожного плебея, о котором мир забудет так же, как забыл о тьме тьмущей людей, ушедших во тьму. Аддисон прав. Мертвецы не оставляют после себя никаких следов и забываются, как будто их никогда не было. Никому они не нужны.
Он прижал холодное дуло к виску, потом заглянул в него. Там, в глубине, зияла тьма. Самоубийство приведёт его в ад. Ад и есть тьма. Что же. Там ему и место. Там место любому, кто не нужен Богу, не нужен людям, и не нужен самому себе. Кейтон положил пистолет на стол и решил закрыть окно, чтобы выстрел не был слышен во дворе. Задвинул раму, бросив последний взгляд на закат. Ну, вот и всё.
Неожиданно вздрогнул. Пока он опускал раму, полосатый Трюфель залез на трюмо и теперь сидел на заряженном пистолете, глядя на него загадочными зеркальными глазами. Кейтон несколько секунд тоже озирал его — с досадой и недоумением. Чёрт. Вот о ком он не подумал. Его-то куда девать? Ренн… он уезжает и не возьмёт его. Хозяйке дома глупо и предлагать. Эмерсон не любит кошек до дрожи. Кто же будет кормить Трюфеля-то?
Котёнок по-прежнему смотрел на него круглыми глазами, умными и встревоженными. В них читалось нечто потаённое и колдовское, задумчивое и рассудительное. Неизвестно, что понимало и чего не понимало это маленькое существо, но Трюфелю явно не нравилось намерение хозяина. Глаза мужчины и кота снова встретились, и человек опустил глаза первый. Господи, ведь это единственное существо, которое нуждается в нём. У этого жалкого клочка шерсти никого, кроме него, нет. Кейтон почувствовал отвращение к себе. Предать это последнее преданное тебе существо? Бросить на произвол судьбы? Единственного, кому ты подлинно нужен? Это же кем быть-то надо? Он усмехнулся. Минуту назад назвав себя запредельным подлецом, теперь он воспрянул духом, поняв, что есть, оказывается, предел подлости, который оказался для него непреодолимым. Трюфеля надо кормить. Это было бесспорно, несомненно, очевидно. Если джентльмен взял на себя обязательство — он его исполняет! Собственная смерть для джентльмена не может быть отговоркой.
Кейтон оторопело уставился на кота. Удивлённо почесал макушку. Как быстро, однако, этот полосатый поднял его самооценку. Вот он уже и джентльмен…
Энселм вздохнул, согнал кота с трюмо и разрядил пистолет.
Глава 26. «Поймите же, я бессилен, милорд, он не хочет жить…»
В последние недели перед защитой Альберт Ренн наблюдал за Кейтоном с недоумением. До этого сердце самого Альберта подлинно оледенело. Он поминутно ловил себя на презрении к себе — как мог он не разглядеть низости за маской ума, как мог поддаться обаянию человека, оказавшегося способным на такую мерзость? Он ничуть не поверил оправданиям Кейтона, тем более что лицо Энселма являло вовсе не раскаяние, но откровенную скуку и высокомерие. Человек, на совести которого была загубленная жизнь девушки, человек, за бестактную насмешку отплативший эффектом курка, был в его глазах просто негодяем.