— Каким образом? Если придумаешь, ты — гений. Джослин, которая, ведя беседу, не сводила глаз с раскрытого номера «Голливуд репортер», вдруг неожиданно для себя выпалила:
— Я вот как раз подумала о новом фильме Гарри Кляйнзингера «Продажная троица». Там играет Мерри Хаусман.
— Ну и что из этого?
— Это ее дебют в кино. Она такая юная и невинная, что может вдохнуть свежую струю в древний сюжет. А Кляйнзингер как раз делает две версии.
— Не знаю, — с сомнением произнес Бартон. — Может быть, ты и права. А она играть-то хоть умеет?
— Откуда мне знать, черт возьми? Она пока играла только в одной бродвейской пьесе, а я только что вернулась из Парижа.
— Ну и что? Ты же летела через Нью-Йорк, не так ли?
— Нет, я предпочла лететь через Северный полюс.
— Тогда вот что. Попытайся разнюхать, как обстоят дела, а потом перезвони мне. Если наткнешься на что-нибудь стоящее, я дам тебе зеленый свет.
— Отлично, — сказала Джослин. — Договорились.
— Вот и славно. Теперь дай мне Кряйгера, пожалуйста.
— Пожалуйста.
— И еще раз спасибо за спутник.
— Не за что.
Джослин нажала на кнопку интеркома и переключила Бартона на Кряйгера. Потом сходила к Мару и сообщила, что берется за присланный материал. Теперь, что бы ни случилось, она выйдет сухой из воды. Если статья удастся, Бартон вспомнит, что задумка принадлежала ей. Л в случае провала она отыграется на Мерри Хаусман.
Джослин позвонила на студию, побеседовала с пресс-агентом и договорилась, что приедет брать интервью завтра днем.
Из всего персонала студии личное бунгало осталось только у Гарри Кляйнзингера. Все остальные домики были уже давным-давно снесены, а их бывшие владельцы — режиссеры и кинозвезды, заслуживавшие подобные привилегии, — переселились в длиннющие приземистые строения из красного кирпича, внешне напоминающие казармы. Однако Кляйнзингер переезжать отказался, а вес, влияние, да и польза, которую он приносил студии, были столь велики, что для него сделали исключение, оставив отдельное бунгало, в котором размещались одновременно его жилье и офис. Располагалось бунгало в самом отдаленном и уединенном уголке огромной студии — примерно в пяти минутах езды от главного съемочного павильона. Столько, во всяком случае, приходилось добираться туда по извилистой дороге, змеившейся мимо других съемочных площадок — тропических джунглей, улочки поселения первых колонистов, Марокканского квартала и ковбойского городка с Дикого Запада. Впрочем, в бунгало хватало места, чтобы Кляйнзингер разместил в нем собственную монтажную комнату и небольшой просмотровый зал.
Однако на самом деле он так упирался, чтобы сохранить за собой это бунгало только потому, что некогда в нем проживала Джин Харлоу.[22] То есть по голливудским меркам домик был исторический. Правда, что именно он значил для Кляйзингера — не знал никто. Уважал ли он историю, преклонялся ли перед Джин Харлоу или просто капризничал (эксцентричность и вспыльчивость режиссера были притчей во языцех) — сказать не мог никто. Кляйзингер тоже никогда не распространялся на эту тему. Впрочем, от него никто этого и не требовал. Доходы, которые приносили снятые им фильмы, избавляли его от необходимости отвечать на любые вопросы. Как однажды выразился Лео Кан, директор студии, «если Гарри Кляйнзингеру вдруг втемяшится в голову спалить студию, я первый поднесу ему спичку».
Грег Овертон вел свой крохотный «рэмблер» по извилистой дороге. Увидев впереди мигающий красный свет, который означал, что на одной из площадок ведутся съемки, он остановился и заглушил мотор. Во время съемок проезжать к бунгало было запрещено. Однажды Овертону пришлось проторчать здесь целых двадцать минут, пока снимался какой-то эпизод. Досадная, конечно, помеха, но вся работа Овертона состояла в том, что ему приходилось постоянно сталкиваться с помехами и преодолевать их. В который раз он подумал, что, быть может, разумнее было позвонить Кляйнзингеру по телефону, но в очередной раз пришел к выводу, что лучше встретиться лично. По телефону он бы ничего не добился. Главное — понять, в каком настроении пребывает режиссер, и суметь ему правильно все преподнести. Только так, и никак иначе.
Мигание прекратилось. Охранник жестом показал, что можно проезжать. Овертон продолжил путь к бунгало Кляйнзингера. Подъехав к домику, он остановил машину на площадке и ненадолго призадумался. Он не столько обдумывал план действий, сколько собирал волю в кулак, готовясь к трудному разговору. Наконец, он глубоко вздохнул, вылез из «рэмблера» и вошел в бунгало.
В приемной Летти, секретарша Кляйнзингера, печатала на машинке и одновременно разговаривала по телефону. Старательно вылепливая губами слова, Овертон тихонечко прошелестел:
— Он у себя?
Летти кивнула и показала рукой, что он может заходить. И тут же, завершая жест, перевела рукой каретку. Чертовски угнетающая расторопность, подумал Овертон. Классический пример беспрекословной исполнительности, которую Кляйнзингер требует от всех. Глядя, как ловко и сноровисто Летти делает одновременно три дела, он вдруг остро ощутил собственную неполноценность. Тряхнув головой, как бы отгоняя прочь эту обидную мысль, Овертон легонько постучал в дверь.
— Входите!
Он вошел. Кляйнзингер вел беседу со своим ассистентом, Джорджем Фуллером, и одновременно подписывал какие-то письма.
— Три дня назад я обратился к нему с этой просьбой, — говорил режиссер, — а он в ответ заявил, что это невозможно. Так вот — я не хочу никаких объяснений; пусть выполняют мое распоряжение! Доброе утро, чем могу быть вам полезен?
Поток слов Кляйнзингера ни на мгновение не прерывался, так что Овертон даже не сразу понял, что режиссер уже переключился и обращается теперь к нему.
— Я приехал, чтобы спросить у вас кое-что по поводу сегодняшних съемок, — сказал он.
— Что именно вы хотите спросить по поводу сегодняшних съемок? — спросил Кляйнзингер. — Будем ли мы снимать? Да, будем.
— Нет, не будете ли вы снимать…
— Разумеется, разумеется. Само собой. Вы видите, что отнимаете у меня время?
— Я прошу прощения…
— Это подождет. Теперь скажите, что именно вы хотели спросить у меня по поводу съемок.
— Не сделаете ли вы сегодня исключение и не допустите ли на съемки журналиста?
— Нет!
— Но нас просили из «Пульса»…
— Ну и что? А вы, значит, приехали вовсе не спрашивать, а пререкаться со мной, так?
— Нет, сэр. Я просто хочу объяснить. «Пульс» готовит статью об экспортных киноверсиях. И сегодня утром мне позвонила Джослин Стронг, которая…
— Джослин Стронг — женщина, надо полагать?
— Да, совершенно верно.
— Не знаю, не знаю. Попробуйте поговорить с мисс Хаусман. Если она согласится, то я подумаю над вашей просьбой.
— Что ж, спасибо и на этом. Хотя есть и другие варианты.
— Так, по меньшей мере, будет по-честному. А что вы предлагаете?
— Я подумал, не стоило бы попытаться представить мисс Стронг членом съемочной группы, чтобы не беспокоить мисс Хаусман. Мисс Стронг могла бы, например, держать нумератор или…
— Что ж, это очень мило с вашей стороны, — прервал Кляйнзингер с неискренней улыбкой. В следующий миг улыбка исчезла, словно кто-то щелкнул невидимым выключателем. — И совершенно бесчестно. Не только по отношению к мисс Хаусман, но и ко мне. И вы еще смеете заявлять, что якобы печетесь о том, как бы не побеспокоить мисс Хаусман! Чушь собачья! Вас интересует только одно: размер колонки, которую вам предоставят. Или — которую вы затребуете.
— Да, сэр, но ведь мы стараемся, чтобы это пошло на пользу вашей картине.
— Сам знаю. Только поэтому я и терплю вас здесь, а не приказываю вышвырнуть вон из моего кабинета. Идите и поговорите с мисс Хаусман. Стойте, я передумал! Пожалуй, будет лучше, если я сам с ней поговорю. В отличие от вас, я и в самом деле пекусь о ней и о ее чувствах и поэтому не знаю, как насчет репортера, но ваше присутствие ей безусловно не понравится.
И тут же без малейшей передышки Кляйнзингер вернулся к обсуждению вопроса, прерванному приходом Овертона. Не меняя интонации, он продолжил:
— Я знаю, что неотражающие стекла существуют. Они есть в любых музеях. И они мне необходимы. Пусть хоть из-под земли достанут. Картина должна быть под стеклом. Причем освещенным, чтобы ее было видно. Именно ее, а не отражение дурацкого света. Вам что-нибудь не ясно?