В этом месте позволено использовать всего два квадратика туалетной бумаги, потому что расточительство — грех. Требуют не задерживаться в туалете. Здесь есть девочки, которые просят разрешить им следить за остальными в туалетах. Считают это великой честью. Все равно что быть избранным президентом класса. Сплошные извращенцы.
О таких вещах, как ванна, здесь не слыхали. Только души, и те скорее плюются водой. Ни я-я. Ни Джека. Я бы убила за кофе с молоком, подслащенный медом, который Ширли, горничная Женевьевы, приносила нам в больших чашках. И я бы совершила двойное убийство, чтобы увидеть вас троих и Джека.
Здесь никто не смеется.
Я сохну. Умираю от жажды.
Пожалуйста, попросите Пита поговорить обо мне с отцом. Я написала матери, но не получила ответа.
Мне не стоило бы так Жаловаться, когда идет война, Но не знаю, почему они так хотят втоптать меня в землю.
Ваша Виви.
P.S. Поскорее пришлите немного самогона».
После этого она написала матери — вариант того письма, который уже посылала несколько раз со времени приезда в академию.
«1 марта 1943 г.
Дорогая мать!
Пожалуйста, прости меня. Не пойму, что сделала плохого, но все равно прости. Я не хотела обидеть тебя. Если позволишь вернуться, я тебя не подведу. Мне ужасно не хватает всех вас.
Твоя любящая Виви».
Уже через месяц после приезда Виви начала испытывать отвращение к еде. Все казалось ей слишком соленым. Четыре дня подряд ее тошнило от овсянки, которую подавали на завтрак в облупленных эмалированных мисках. Она пила только сок и вяло ковыряла кашу.
За обедом суп был таким же соленым, как овсянка, так что Виви перестала есть и его. По вечерам переваренная капуста пахла пеленками Джези. Единственное, что с удовольствием ела Виви, — яблоко, которое полагалось на ужин. Забирала его в свою клетушку, открывала окно и клала фрукт на подоконник, пока вечерний воздух не охлаждал его. И только потом вынимала ножик Пита, делила яблоко на мелкие кусочки и съедала по одному. Она отдала бы душу дьяволу за полную фляжку бурбона.
Дожевав яблоко, Виви ложилась на жесткую кровать, а сердцевинку устраивала на подушке Дилии, рядом с головой, чтобы и во сне ощущать яблочный запах.
Она тосковала по подругам, Джеку, Женевьеве, кока-коле, барабанным соло Джина Крупа, сладостным мелодиям Гарри Джеймса, каждодневным разговорам с я-я, совместным вечерам, проведенным на ковре, перед камином или на крыльце. Тосковала по всеобщему вниманию, музыке, смеху и сплетням. По карточным играм с Питом в кухне по ночам. Даже по отцу с матерью. И так ужасно тосковала по дому, что, в конце концов, начала меняться.
Виви перестала писать подругам и родителям, а когда приходили письма, боялась их читать, потому что они напоминали о том, чего ей так не хватало. Вести с фронта только печалили ее еще больше и добавляли тревоги за Джека. Она ощущала, будто ускользает в небытие, но усилия удержаться на поверхности окончательно изматывали. По мере того как шли недели, ей становилось все труднее подниматься по лестнице. Как-то в апреле она получила единственное письмо от матери.
«24 апреля 1943 г.
Дорогая Джоан!
Рада узнать, что теперь ты зовешься именем своей святой. Это твой отец и Дилия назвали тебя Вивиан. Не я.
Мать-настоятельница написала мне о беседе с тобой на прошлой неделе. Поскольку она озабочена твоим духовным благополучием, то и решила, что по Божьей воле ты с этого дня будешь известна только под именем Джоан. И станешь отзываться исключительно на это имя. Любые письма, посланные Вивиан или Виви, будут нераспечатанными возвращаться к отправителю.
Будем надеяться, что, вдохновленная именем Жанны д’Арк, ты сможешь успешнее бороться с демоном, терзающим твою душу.
Мать-настоятельница объяснила также, что ты дерзила ей. Пыталась шутить и даже заявила, будто рада, что имя твоей святой не Хедвиг. Она пожаловалась, что ты обозвала ее бородавочником. Могу лишь от всего сердца согласиться с тем, что торнтонская школа подорвала твое уважение к святости и авторитету старших. Тебе крайне необходима дисциплина.
Нет, я не могу позволить тебе, вернуться домой. Тебе придется привыкнуть к академии. Просто на это потребуется время. Делись своими горестями с нашим святым Спасителем, погибшим за наши грехи.
Ты пишешь, как жалеешь, что обидела меня. Но должна понять, что ничем не можешь меня обидеть. Ты оскорбила Пресвятую Деву и Младенца Иисуса. Именно перед ними тебе следует пасть на колени и молить о прощении. Пусть Господь наш благословит тебя, а Дева Мария наставляет во всех деяниях.
Твоя любящая мать».
Тем же днем Виви потеряла сознание во время занятий гимнастикой. Ноги подогнулись, и она медленно опустилась на землю. Колени ударились о старые выщербленные доски пола. И было почти приятно просто лежать без движения.
Монахиня, присутствовавшая при этом, осталась спокойной, деловитой и едва ли не винила Виви за такую слабость.
Ей позволили вернуться в комнату на весь остаток дня, где она впала в лихорадочный сон. А проснулась насквозь мокрая от пота, на мокрой от пота постели. Головная боль, терзавшая Виви все эти дни, сверлила виски как победивший враг. Она попробовала подняться, но комната вместе со скудной обстановкой кружилась перед глазами. И она не могла остановить ни комнату, ни собственную дрожь.
Волны жара и холода накатывали на Виви, но она понимала, что должна дотащиться до ванной. Кое-как она встала, но ноги ее не держали. Тогда она поползла к двери и, дрожа от озноба, снова попыталась встать. Теперь это ей удалось, но она никак не могла обрести равновесие, словно некий шарикоподшипник, ответственный за балансировку тела, выбила злая, бездушная сила.
Виви с трудом поплелась по коридору, хватаясь за стены и дверные ручки. Остаток сил ушел на то, чтобы добраться до кабинки. Судороги сводили шею и спину. Голова раскалывалась так, что она словно лишилась зрения, и перед глазами плыли только черные и серые мушки.
Наконец дверь кабинки открылась, и Виви едва не закричала от облегчения. Кто-то пришел ей помочь! Какая-то добрая душа явилась, чтобы откинуть волосы с ее лба, положить мокрую тряпку, как это делала мать, когда она болела!
— Ты пробыла здесь слишком долго, — прозвучал чей-то голос. — Я доложу о тебе матери-настоятельнице за напрасную трату туалетной бумаги, Джоан Эббот.
Но Виви не ответила. Потому что лежала на полу в глубоком обмороке.
В чувство ее привел шорох ветвей, царапающих оконное стекло. Совсем как дома. Виви вдруг поверила, что каким-то чудом оказалась в Торнтоне, и едва не рассмеялась. Постель оказалась мягкой, и голова покоилась не на одной, а сразу на двух подушках. По какой-то причине она была убеждена, что, если немедленно не вскочит, опоздает на партию тенниса с Каро.
Открыв глаза, Виви надеялась увидеть комод и туалетный столик, шторы из мебельного ситца с розами и зелеными листьями, но взгляд уперся в белую занавеску, протянутую сбоку от кровати. По другую сторону шел ряд окон с закрытыми ставнями.
На какой-то момент Виви растерялась. И тут до нее дошло: она вовсе не дома. Непонятно где, но не дома.
Виви плакала до тех пор, пока от слез не намокли волосы и рубашка. Странно, она совсем не помнила, кто надел на нее эту рубашку. У нее такой не было. Ей ужасно хотелось высморкаться, но платка под рукой не оказалось, и она решила, что придется обойтись уголком простыни.
— Господи, — вздохнула она, — не хочу лежать в мокрой постели! Хочу умереть. Заснуть и не проснуться.
Но тут белую занавеску отодвинули, и Виви уставилась в круглое улыбающееся лицо, молодое и почти хорошенькое. На маленьком курносом носике сидели очки без оправы. Серо-голубые миндалевидные глаза обрамляли бесцветные ресницы и брови. Из-под покрывала выглядывали такие же светлые волосы.
— Как ты себя чувствуешь, Джоан Вивиан? — спросила монахиня.
Впервые за целый месяц ее назвали настоящим именем! Впервые за все это время ей улыбнулись, если не считать чернокожего проводника в поезде.