— Господи, сегодня полнолуние или что?
— Кто знает? — пожала плечами Тинси, прикуривая еще две сигареты. — Бывают месяцы, когда я готова поклясться, что полнолуние длится все тридцать чертовых дней. А нам полагается пребывать в постменопаузе и безмятежности. Это шутка.
Она протянула Виви сигарету, и перед тем, как затянуться, обе хором воскликнули:
— Гнусная привычка!
— Давно, когда я еще спала в одной комнате с Шепом, мне приснился сон, — сказала Виви и помедлила, пытаясь понять, захочет ли слушать Тинси. Дождавшись кивка, продолжила: — Во сне Джек улыбался своей широкой ленивой улыбкой. Ты знаешь, о чем я. Так он улыбался во время матчей. Представляешь, он поворачивается и улыбается мне. Я вижу линию его широкого подбородка и челку густых черных волос. И ощущаю то же, что и тогда: тепло внизу живота и бешеный стук сердца. Опускаю голову, чтобы откинуть волосы, как в те времена, когда расчесывала их на пробор. А когда снова поднимаю — челюсть у Джека уже снесло гранатой и кровь хлещет на землю. И так постоянно. Один и тот же сон. И повторяется вот уже много лет.
Виви замолчала и, глотнув виски, уставилась на бассейн. И только потом со вздохом продолжила:
— Однажды, в ту ночь, когда я снова его увидела, Шеп обнял меня, разбудил и принес выпить. Я была тронута его заботой, но так и не объяснила, почему плакала.
Виви нахмурилась, глубоко затянулась и медленно выпустила дым.
— Дети знают все. Моя дочь понимает, что я все эти годы держала душу на замке, так и не открывшись до конца Шепу, своему мужу, с которым прожила сорок с лишним лет. Утаила от него свою истинную сущность. И еще понимает, что мой брак так и увял, как виноград на лозе, и в засушенном виде провисел все эти годы. Она заметила, что я утаила ту драгоценную часть себя самой, которую навеки похоронила еще в юности. Даже когда Сидды не было в комнате, она все равно это замечала.
— Виви, ты слишком строга к себе, — покачала головой Тинси.
— Вовсе нет! — отрезала Виви. — Твой брат был всем для меня. И этот сон за последние полвека рвал мне сердце сотни раз. Оставлял меня, только когда дети были маленькими. А мне не хватало этого сна, Тинси. Я просила его вернуться. Хотела, чтобы он снова меня терзал. И он вернулся. Беспощадный, как всегда. Вернулся в шестьдесят третьем, когда я покорилась судьбе и сложила лапки. Но как бы этот сон ни уничтожал меня, все равно возвращает часть прежней жизни.
Тинси молча отставила стакан и подалась вперед.
Виви потушила сигарету.
— Только моя умнейшая дочь не понимает, что вовсе не обязательно тратить тысячи долларов на психотерапевта, чтобы разбираться в таких вещах. Я пытаюсь сама справиться с собой, и для этого не стоит платить сотню баксов в час.
— Хотелось бы думать, что мои ставки достаточно разумны, — заметила Тинси.
Виви, засмеявшись, вскочила и поцеловала подругу.
— Я так тебя люблю, Тинс!
— Поговори с Сиддой, — попросила Тинси.
— О нет! Нет, нет, нет. Не в моем стиле. Это моя ноша. Мои сундуки, — отказалась она и подошла к стеклянным дверям, словно высматривая Чака. — Я несу с собой все эти истории. На них мои личные ярлыки. А где наш милый официант? Неплохо бы пополнить иссякшие запасы.
— Всякая ноша, которую считаешь своей, детка, перестает быть таковой в ту минуту, когда сперматозоид ударяет в яйцеклетку.
Виви отвернулась и залюбовалась струйкой, бывшей из груди каменной русалки.
— Ты не скучаешь по ней? — неожиданно спросила Тинси.
— Ужасно скучаю. Все время о ней думаю.
— Но почему, спрашивается, не позвонишь ей? Не поговоришь? Не выслушаешь? Попытайся ответить на ее вопросы.
— Нет у меня никаких проклятых ответов, — буркнула Виви.
— В таком случае забудь ответы. Просто расскажи ей, что случилось. Попытайся уладить размолвку, — не унималась Тинси и, выудив из стакана подтаявший кубик льда, сунула в рот.
— Не смей грызть, Тинси! Зубы испортишь!
— Я грызу лед уже шестьдесят шесть лет и еще не потеряла ни одного зуба, чего не скажешь о многих моих знакомых, — объявила Тинси и, громко причмокнув, вызывающе воззрилась на Виви.
— Что теперь? Почему ты так смотришь?
— Учти, если не скажешь Сидде о больнице, которую никто не называл больницей, я сама скажу, — пригрозила Тинси. — В любом возрасте не слишком-то приятно потерять мать.
Виви вгляделась в Тинси, словно желая понять, не блефует ли она.
— Это не единственный раз, когда я покидала своих детей.
— Знаю, — мягко обронила Тинси. Виви на мгновение прикрыла глаза, прежде чем снова взглянуть на нее.
— О’кей, все в твоих руках. Делай как считаешь правильным.
— Понятия не имею, что считаю правильным, ma petite chou, — покачала головой Тинси. — Просто знаю, что сидеть и ничего не делать — огромный грех.
— Давай не будем драматизировать, — предложила Виви, протягивая руку подруге.
— Давай, — согласилась Тинси.
— Итак, доктор Фрейд, сколько я должна вам за сегодняшний сеанс? — осведомилась Виви с утрированным европейским акцентом.
— Не Фрейд, — поправила Тинси. — Пуквелл. Доктор Пуки Пуквелл.
Вернувшись в патио с блюдом филе-миньонов, Чак обнаружил плакавших и одновременно смеявшихся женщин в объятиях друг друга, но никак не отреагировал. Поскольку видел все это сто тысяч раз.
24
Буквы адреса выцвели до неузнаваемости, но Сидда сразу же узнала неразборчивые иероглифы Вилетты Ллойд, чернокожей женщины, работавшей у ее родителей сколько она себя помнила. Конверт был таким тонким, что сквозь него просвечивали буквы.
«1 декабря 1957 г.
Дорогая мисс Виви Уокер!
У меня выдалась свободная минутка, вот я и решила написать и поблагодарить за кашемировое паль-то, которое вы мне подарили. Оно теплое и красивое. Я выпустила рукава и подол, и теперь оно мне в самый раз. Мы с Чейни в порядке и посылам вам привет. Молимся за вас и надеемся, что у вас и ваших родных все хорошо.
С любовью
миссис Вилетта Т. Ллойд».
Как отличалось это письмо от остальных в альбоме! Написано на дешевой линованной бумаге, с обмахрившимся краем в том месте, где было вырвано из блокнота.
Сидда проверила дату на письме. Что побудило мать подарить Вилетте кашемировое пальто? Неужели то самое длинное мягкое кремовое пальто, которое Вилетта носила много лет?
Все еще не выпуская письма, Сидда ушла на кухню, решая, не стоит ли приготовить поесть. Она почти ощущала странную смесь запахов, присущих одной Вилетте: моющих средств «Эйджакс» и чая «Липтон». Представила статную высокую негритянку, которая кормила ее, одевала, стирала штанишки, играла с ней, пела и с нежностью выслушивала болтовню. Она вспомнила о письмах, написанных тем же небрежным почерком. Вспомнила, что каждый раз, когда говорила с ней по телефону, Вилетта твердила:
— О, мы так скучаем по вас здесь, в Пекан-Гроув!
Вспомнила ее шестифутовую фигуру, слегка смахивающие на индейские черты лица и затосковала по женщине, ставшей для нее второй матерью.
Вилетта сначала сидела по вечерам с детьми Уокеров, с тех пор как Сидде исполнилось три года, и только потом стала горничной в их доме. Но слово «горничная» далеко не полно описывало то, кем Вилетта была для Сидды. Вынужденная обстоятельствами заботиться о детях Уокеров больше, чем о собственных, Вилетта любила Сидду, несмотря на нищенское жалованье, которое получала за целые дни, а частенько и ночи, проведенные в этом доме. Живя через дорогу, в убогом домишке, с мужем Чейни и двумя дочерьми, Вилетта дарила девочке океан доброты и внимания, что было просто чудом, учитывая ее отношения с родителями Сидды.
Из всех несказанных жестокостей расизма, по мнению Сидды, выделялась одна — неписаное правило, по которому, достигая определенного возраста, дети обязаны отказываться от той страстной любви, которую питают к чернокожим женщинам, их вырастившим. Предполагается, что они должны заменить эту любовь сентиментальной снисходительной симпатией. Что должны позволить не слишком тщательно скрываемой ревности матерей затмить то, что чувствуют к женщинам, выполняющим в их домах обязанности горничной.
Что-то в истории с кашемировым пальто беспокоило Сидду. Когда-то, много лет назад, она мечтала увидеть стоявшую в дверях мать. Та расстегивала пальто и оказывалась совсем голой, с испещренной ранами кожей, словно упала на ложе из ножей.