— Что же ты собираешься делать?
— Как «что»? То, что Он велит: избавлюсь от ребёнка. Он не хочет ребёнка, разве я имею право родить, если отец не хочет?
— Он не младенец, наверняка знает, как предохраняться.
— Он не думал, он обо всём позабывал, как и я. Ведь это не специально, это просто несчастный случай…
— …за который должна расплачиваться только ты?
Я кладу руки на живот — мой сын изнутри руководит мной, это его голос, его слова, не мои. Я всегда была рабой. Точно такой же, как Люша. Я всегда знала своё место, ощущала своё ничтожество. Я крепко спала, а теперь проснулась. И оказалось: я совсем другая. Сладость ощущения — быть покорной — исчезла. Я не хочу никому подчиняться.
— Именно я и должна расплачиваться. Он не просил меня влюбляться в него, он не заставлял меня стоять перед его, перед вашим крыльцом дурацким чучелом, он не звал меня в провожатые. Я сама приставала к нему. — Голос Люши — в единоборстве с моим мальчиком. — Может быть, потому, что я росла без отца… может быть, такая мать… не знаю, а он не похож ни на кого, он — над всеми, большой, надёжный.
— Он совсем не надёжный. Он должен был бы понять твоё чувство: что ты боготворишь его, что ты вовсе не близости хочешь, а общения, разговора.
— Это правда, — соглашается Люша, — но я должна была соображать.
— Он искалечил твою любовь, а теперь бросил одну.
— Он превратил меня в женщину. Я упрошу его. Никому не открою, что это ребёнок — его, и — рожу.
— А что скажет твоя мать? Кто будет кормить твоего ребёнка здесь?
— Не выгонит же она меня из дома! Я делаю половину домашней работы.
— Может, и не выгонит, а изведёт, — говорю я уверенно. — И обязательно докопается, чей ребёнок. Такой скандал закатит. На весь мир!
Сосенку мою в окно не видно, окно давно тёмное.
Мы с Люшей стоим лицом друг к другу и знаем: сосенка — тут, с нами, подняла свои свечи к небу. Глаза у Люши — цвета игл сосны. В животе её — мой брат или моя сестра, хотя я ощущаю Люшу сестрой.
Дома отец ставит меня перед собой.
— Где ты шляешься ночами?
Я стою перед ним, опустив голову лишь мгновение. Привычка сильна, но, не успевает он открыть рот, чтобы одарить меня привычными ругательствами, я смотрю на него — его глазами. Лишь теперь, когда я ращу в себе своего мальчика, я осознаю: моё лицо — его лицо, только в женском варианте.
Что-то он ловит в моём взгляде, что настораживает его, он обрывает себя на полуслове, спрашивает только:
— Уроки сделала?
У него чуть дрожат крылья носа и левая щека — он явно не в своей тарелке.
— Садитесь есть, — зовёт мама.
И я, избавленная от необходимости отвечать, наконец вылезаю из куртки и непромокаемых брюк.
С мамой тоже явно не всё в порядке.
— Ты нашла мальчишку? — спрашивает отец.
Мама кивает.
— Когда ты выходишь на работу?
— Завтра.
Это уже разговор за столом, вовсе не привычный в нашем доме.
Отец снизошёл до маминых дел.
Но маму внимание отца не радует.
Глава четвёртая
В тот день пошёл снег — редкость в нашем Посёлке. Мокрые белые лохмы дружной массой неслись в ускорении с неба, но, припадая к холодной земле, превращались в скользкую кашу.
В тот день я решила переехать к Ангелине Сысоевне. Вот мама вечером придёт домой и поможет мне перебраться.
— Мария Евсеевна! — Люша окликнула маму, лишь когда та ушла с улицы, на которой — школа. — У вас свободный урок, простите, задержу. Я виновата перед вами. Я люблю вас. Что мне делать? Спасите меня! Я жду ребёнка от вашего мужа, я люблю вашего мужа.
Обе облеплены тающим снегом.
— Знаю… любишь… Знаю…
— Я не думала, Мария Евсеевна, не собиралась… Что-то вело меня к вашему дому, провожала, стояла, не в силах уйти. Сама не понимала, я не хотела, я вас очень люблю. Вы для меня… я хочу, как вы… биологом. Вы столько дали мне, сформировали!.. Что теперь? Что будет дальше? Сделаю всё, как скажете.
— Что Климентий сказал о ребёнке?
— Правду. Сказал, не имеет к нему отношения, велит вырезать или уехать из Посёлка. Это я сама… это я… за ним… как собака. Что сделать? Уехать? Вырезать? Я не могу сказать матери…
— Оставить. — Мама поворачивается, идёт прочь.
— Мария Евсеевна! — Люша, ковыляя на деревянных ногах, догоняет, заступает дорогу. — Как «оставить»?
— Оставить. Ребёнок появился. Убить нельзя.
— А как же… жить тут… на глазах… мать меня…
— Я поговорю с ней!
Мама обходит Люшу, идёт прочь. Поскальзывается на грязной каше.
Тишина бывает разной. Розовая. Когда в ней — покой. Коричневая, чёрная… — перед землетрясением. Вот-вот затрясётся земля, и начнёт трясти нас, подземный гул рвущейся наружу огненной лавы разорвёт барабанные перепонки, оглушит навеки.
Почти вижу грязно-коричневый цвет нашей сегодняшней тишины.
Отец улыбается. Отец заглядывает маме в глаза.
Мама глаза прячет.
Я держу обе руки на своём ребёнке — укрыла, спрятала.
Защитить.
От кого? От чего? Ничто пока не угрожает ему. Отец в мою сторону и не смотрит.
Даже мамины золотистые и розовые цветы присыпал коричневый цвет, и лимонное деревце в большой глиняной кадке, которое мама особенно любит, тоже. Я чувствую… приближается что-то, что взорвёт всех нас.
Тишина не нарушилась и вечером.
Но сон сегодня не приходит, что странно, спать я хочу всё время и едва дожидаюсь мгновения — коснуться головой подушки.
А тут — ни в одном глазу.
С мамой так и не поговорила. Она пришла вместе с отцом.
Хочу пить. Бреду на кухню. И попадаю в мамин голос. Он обтекает меня, чтобы собой заполнить всё мировое пространство, но проскальзывает и в меня:
— Ты должен жениться на ней. Хватит моей муки. Ты изменяешь мне с первого года нашего брака. Я молчала, я делала вид, что ничего не знаю. Дай мне свободу.
Меня начинает трясти… ноги разъезжаются… — всё-таки возникает подземное движение, каждое слово, сказанное шёпотом, оно переводит в крик и повторяет во мне по несколько раз. И я, и мой ребёнок трясёмся под этими словами, и барабанные перепонки болят, словно по ним бьют молотки, сейчас лопнут.
Наш дом качает, как корабль в шторм, и в разрушительном подземном огне трещит по швам наша жизнь.
С гибелью её к нам с мамой должно прийти облегчение. Мы спасёмся с мамой! Мы станем жить одни! И не нужно мне уходить под защиту Ангелины Сысоевны! Моя мама вокруг нас с сыном возведёт стены — защитой. Мальчик будет играть в мамины цветы, в мамины деревца и травы, что живут в нашем доме робкими лазутчиками прекрасной живой жизни. Мы с мамой приведём в наш дом Дениса.
— Я столько лет терплю твои измены. Больше не хочу Пожалуйста, не искалечь жизнь девочки, как уже искалечил жизни стольких, не погуби девочку, как погубил… — Договариваю за неё: — Шушу — Девочка так любит тебя!
Мамин голос — землетрясение? Землетрясение тоже бывает спасительным. Лава сожжёт, зальёт огнём уродство нашей жизни.
— Маша… Машенька…
Кажется? Или слышу в самом деле?
— Я люблю тебя. Они сами, поверь, сами, мне не дают покоя. Я люблю только тебя… всю жизнь, я без тебя погибну Ты смотришь на меня, и я всё могу… Ты не смотришь… и я болен. Машенька…
— Что «всё можешь»? Издеваться над дочерью? Рушить то, что создаёт жизнь? Ты никого, кроме себя, не видишь. Я удобна тебе. Этот ребёнок — подарок Бога. Может быть, сын… Всю жизнь ты так хотел сына!
— Мне никто, кроме тебя, не нужен. Я не могу и не хочу без тебя. Я люблю смотреть на тебя, я люблю твоё тело, твоё дыхание… твой запах…
— Я всё равно ухожу от тебя. Я не хочу больше жить с тобой. Я устала. Женишься ты или не женишься… я ухожу.
— У тебя кто-то есть? У тебя любовник?
Слова отца пляшут. А может, они пляшут потому, что меня качает, швыряет из стороны в сторону, жжёт огнём, вырвавшимся, хлынувшим из-под земли. Огонь жжёт и наше жильё, и нашу уродливую жизнь.
Скорее сожги дотла. Это моё и мамино спасение. Я хочу жить! Как я хочу жить! Вместе с мамой и моим мальчиком! Мама сможет спать с открытым окном и никогда больше не будет задыхаться. Из дома скользкой тварью улизнёт мой страх, и музыка, которую упрямо каждый день включает мама, зазвучит в нашем доме громче. Наконец я смогу потянуться проснувшись. Наконец учиться начну.