— Господи!
Я обращаюсь к Нему с молитвой:
— Помоги, Господи! Уведи из моей жизни моего отца. Освободи нас с мамой. Дай нам начать жить!
— У меня нет любовника. И я ни в кого не влюблена, — тихий голос мамы. — И я не изменяла и не изменяю тебе. Я не хочу больше жить с тобой. С тобой. Слишком долго я терпела, слишком долго мучилась! Больше не хочу.
— Ты хочешь расстаться со мной? — Отец не кричит, отец говорит нормальным голосом, но его голос бьётся в мои барабанные перепонки гулом подземным — оглушая. — Этого не будет. Я никогда не уйду от тебя и никогда никуда тебя не отпущу! Никогда ты от меня не освободишься! Никогда не будет у меня другой жены! — С последними словами он выбегает из спальни, я едва успеваю скрыться в своей комнате.
Хлопает входная дверь.
И вдруг понимаю: он пошёл убивать Люшу!
Мама затаилась в своей тишине, той, что после землетрясения, когда кругом одни обломки. Помочь ей… Но сейчас смерть грозит не ей…
Я поспешно одеваюсь, ощупью подбираюсь к двери и попадаю в снег. Он всё продолжает идти. Но теперь, прикоснувшись к земле, он не тает и не превращается в скользкую кашу, он лежит светом — освещает наш Посёлок, он скрипит под отцовскими шагами, и легко определить, куда отец движется.
Почему же опять коричневый цвет — пятнами на этом чистом снегу?
Шаги отца не шаги здорового человека. Раненое животное. То шарахнется в одну сторону, то в другую, то приволакивает ногу, будто нога ранена, то семенит… И я словно стала им, повторяю его движения — «шарахнулась в сторону», «волочу ногу», «семеню», попадая в его следы.
Сколько длится наше странное путешествие сквозь белый-коричневый-чёрный снег?
Люшино освещённое окно — издалека.
Я не успела попросить Господа: «Только бы Люша спала и отцу открыла бы её мать!»
И секунды не прошло, Люша, в куртке, наброшенной на ночную рубашку, — перед отцом. С поднятым к нему узким, светящимся личиком. Под фонарём волосы — золотистые.
— Здравствуйте! — говорит Люша и улыбается. — Я так соскучилась!
Он не услышал. Не видя (он спиной ко мне), я вижу красный взгляд, словно все сосуды лопнули. Он слеп в этот момент. Бешенство, скопившееся внутри, бурлит в отце лавой, требует выброса, и отец начинает трясти Люшу.
— Посмела! Разрушила! Убила! Тварь!
Я начинаю молотить отца по спине, не в силах сложить слоги в слово — от-пус-ти! Я кричу молча.
Ничего не понимая, не в силах остановить лаву, вырывающуюся из него злобой, он чуть приподнимает Люшу и швыряет на землю. Только после этого поворачивается ко мне.
Глаза — красны. Лицо — перекошено.
— Ты?! Ты что делаешь тут? Следишь?
Он уже замахивается — ударить меня, но я кричу без голоса:
— Убийца! Ты — убийца! Ты убил Шушу! Ты убил Люшу!
«Шу», «шу», «шу», «шу»… — шуршит вокруг, тушит боль разодранных барабанных перепонок.
— Я тоже жду ребёнка! Я тоже ухожу от тебя. Под чужую защиту Вместе с мамой. Убийца! — кричу я, не в силах больше держать в себе ненависть, мешающую расти моему ребёнку в моём чреве, именно эта ненависть и делала моё чрево опасной зоной. А теперь… без ненависти… оно станет ребёнку защитой…
Но не успеваю ощутить в себе покой, голубеющий безопасностью, как на меня обрушивается удар, и я — пропадаю.
Первое, кого вижу, — мама.
— Ты можешь идти? — Она чуть приподнимает меня, и моя голова вполне удерживается на плечах и не убегает от меня.
Под фонарём сидит Люша, прислонённая к столбу.
— Он убил её? — спрашиваю я маму.
— Нет. Он не убил её. Пока она жива.
Мама как-то странно моргает, словно глаза засыпаны песком.
— Ты можешь встать? — спрашивает она.
Я встаю и чуть покачиваюсь.
Падает белый снег.
На моей памяти он впервые в нашем Посёлке укрыл землю.
— Ты можешь идти?
Мама идёт к Люше, закидывает Люшины руки себе на плечи, приподнимает её.
Они обе чуть покачиваются под снегом.
Мы идём очень медленно.
Идти недалеко. Мама приводит нас в школу, в комнату, где жили звери Дениса. В ней чисто. И нет ни одной живой души — птица, оставшаяся в живых, у Дениса дома.
Мама укладывает Люшу на диван, на котором спала когда-то тётя Рая, снимает с себя пальто, укрывает.
— Сейчас… я принесу тебе лекарство. — Она уходит в медкабинет. А я на нетвёрдых ногах подхожу к Люше.
Волосы мокры, развалились в сосульки. Глаза едва ли видят меня — мутны, и вовсе они не зелены, как иглы сосны, они — ржавчина.
— Скажи хоть слово, — прошу я.
Люша закрывает глаза.
Она дышит спокойно.
Мама приносит валокордин, поит её. Но Люша лишь пригубливает чашку и снова закрывает глаза.
Мы сидим с мамой около спящей Люши.
В комнате — тепло, даже жарко, и я снимаю куртку.
То ли неловко повернулась, то ли порывисто встала… из меня хлынула горячая жидкость.
Мамины глаза. «Скорая».
К утру я родила… мёртвого мальчика.
Первый человек, которого я встретила, выходя с мамой из больницы, — Ангелина Сысоевна.
Осунувшаяся, похудевшая, она кинулась ко мне, обхватила.
— Доченька! Как же ты теперь? Как же я теперь?..
Мама гладит её по голове, а я — плачу.
Ни в детстве, ни в минуты обиды и отчаяния не плакала.
— Как же ты теперь? Как же я теперь? — повторяет Ангелина Сысоевна. — Прости меня, доченька. Не знаю, из-за чего у тебя был стресс — наверное, Климентий узнал о ребёнке. Доченька, я не защитила тебя. Как же я без тебя и без нашего мальчика?
С трудом нам удаётся распрощаться с Ангелиной Сысоевной. Я обещаю встретиться с ней, как только чуть окрепну.
Отец был дома. Сидел перед телевизором. Но, когда я вошла, выключил и встал.
— Прости меня, Поля, — неожиданно говорит отец и тут же прибавляет: — Но всё-таки ты объяснишь мне, как ты посмела? Я ещё должен выяснить, с кем ты путалась…
Мама тянет меня от него в мою комнату:
— Ложись, отдохни. Я тебе сюда принесу поесть.
А Люша на другой день после той ночи пошла в школу. И на третий. И на четвёртый.
Она умерла через две недели. И врачи установили: разрыв сердца.
После похорон я ушла из дома. Маме в карман её фартука, где лежат лекарства от астмы, положила записку: «Мамочка, прости. Жить с отцом под одной крышей не могу. Как только осяду где-то, устроюсь на работу, извещу тебя. Я буду очень осторожна. Я хочу жить и надеюсь: мы станем жить с тобой вместе. Вдвоём. Я люблю только тебя. Не волнуйся обо мне».
Насыпь. Дождь.
Один раз в сутки останавливается поезд на нашей станции.
В последний раз сижу на моей насыпи и смотрю, как дождь бьётся о рельсы и рассыпается моросью.
У меня есть билет от дождя, от этой насыпи, от отца.
Деньги на билет мне подарила Ангелика Сысоевна.
Мы встретились с ней в кафе.
Она плакала без передышки, и лицо её съёжилось приближающейся старостью — все морщины обозначились, хотя далеко не все прорезали кожу и она совсем ещё молодая, ровесница моей мамы.
Она могла бы и не говорить, я и так знала о ней всё, но она говорила:
— Мужа не люблю. Ни муж, ни сын меня не любят. Я полюбила тебя! Не бросай меня.
Она жаловалась мне на свою жизнь, как жалуются близкой подруге. Она объяснялась мне в любви, как объясняются единственному человеку в жизни. А я даже жалости не испытывала к ней. В моей душе было пусто. Мой мальчик, мой защитник, самый близкий мой человек покинул меня, бросил одну. Но и о нём я в тот час не думала. И не жалела о нём.
Я наблюдала за собой со стороны.
Тощая, глазастая. Пьёт чай, ест ветчину.
Маме в записке я наврала, что люблю её. Я не любила даже её. Если бы во мне были силы, я собрала бы их все и обвинила бы в своей судьбе маму. Из-за неё я несчастна. Из-за неё бегу из дома. Я бы никому на свете не позволила так относиться к своему ребёнку!
Я обвинила бы маму, если бы у меня были силы. Сил не было. И меня не было — обвинителя.
Слушаю Ангелину Сысоевну, смотрю в её глаза.