У Инны остановилось сердце.

Самый красивый… такой значительный… Послышалось?

А он, словно угадав, что жизнь в ней замерла, повторил.

Она щёлкала ножницами, как волк — зубами: каждый лишний волос бодро падал под ноги, она щедро поливала Геннадия одеколоном и обмахивала салфеткой.

— Ну, значит, прошвырнёмся, — понял он её рвение, ничуть не удивившись. Конечно, она согласна!

А она представила себе, как идёт с Геннадием по своему двору, и все, старухи на лавочках, девчонки, теснящиеся на их танцплощадке, — в отпаде.

Но Геннадий не захотел провожать до подъезда.

— Сама дойдёшь.

Боялся ли он чужого двора, с местной шпаной, или не хотел, чтобы его увидели… оставалось только гадать. Так или иначе, подведя к арке во двор, он чмокал её и отталкивал: «Ты свободна, катись спать». Она «катилась», но не спать, а смотреться в зеркало — она ли это? Её целовал Геннадий! Её водил Геннадий в кино! Не спать, лежать с открытыми глазами и видеть его лицо. И взгляды баб — как все они смотрят на него. Ещё бы не смотреть. Почти два метра роста, а лицо…

Во время фильма он заставлял её гладить его руки или колени. И она — млея — гладила.

Но ходила она по кино и танцам недолго. Геннадий посчитал, что пора переходить к делу. Он так и выразился: «Чего мы с тобой тратим время? Надо переходить к делу. Я собираюсь с тобой переспать».

Мог бы и не говорить. Он — её хозяин. Он — глава её жизни. Они поженятся, и она сможет смотреть на него каждое утро и каждый вечер, и по субботам с воскресеньями, и во сне.

Он не спросил, согласна ли она, привёл в захламленную, пыльную, вонючую квартиру.

— Это хата моего приятеля Васьки. Сначала уберись, я не могу тут дышать. — И он уселся перед телевизором.

Она принялась мыть, скрести, раскладывать по местам вещи.

Ей нравилось работать на него. Она — его жена, хозяйка дома и, конечно, обязана навести чистоту.

Он принёс с собой простыни и велел аккуратно расстелить на тахте. Он заставил её тщательно вымыться и вытереться полотенцем, которое он принёс. От полотенца пахло так же, как от его рубашек, и прежде его тела она ощутила припавший к ней его запах.

Она дрожала, будто это первая близость. Она ждала — он будет гладить грудь, плечи, как показывают в кино, и она будет млеть под его руками. А он — заставил её гладить его тело. Млел он. Она тоже пьянела от его гладкой, чуть розоватой — девичьей кожи.

А потом, когда был готов, он взял её, и ушло на их близость не больше двух минут.

— Я думал, ты девушка, — трезвым голосом сказал, едва закончил своё дело.

Сейчас он встанет, оденется и уйдёт навсегда, её же всё ещё крутило, а голова — плыла отдельно.

Он и встал и тщательно, медленно оделся.

— Ещё лучше, — сказал он. — Никаких обязательств у меня перед тобой нет. Принеси справку от врача, что не имеешь женских болезней. Одевайся, я спешу, у меня дела. Да и Васька скоро явится. Следующая встреча в пятницу в шесть здесь.


Сколько набралось их, этих пятниц… она не считала. В кино не ходили, по улицам не гуляли — даже провожать перестал.

Не сразу поняла: а ведь в толпе он едва узнает её. В глаза не смотрит, лица не видит, дело своё сделает, и — привет.

Началось всё с запаха. Ей стало неприятно входить в Васькину квартиру. Мебель, стены, не говоря о вещах, пахли лежалой грязной ветошью и давно немытым телом. Запах забивал ноздри, глотку, вызывал рвоту. Особенно плохо становилось на Васькиной тахте. Несмотря на чистые простыни, что приносил Геннадий, запах въедался в нутро. Лежала и боролась с рвотой.

Она насквозь пропиталась тем запахом.

Ни душ, ни стирки не уничтожали его.

Запах потащил за собой токсикоз. Привычная еда стала вызывать отвращение. Перестала садиться за общий стол. Ела прямо на кухне, выхватывала куски картошки, мяса из супа или из сковороды, жадно запихивала в рот. Глотала целиком, не жуя, и еда лежала тяжестью часами, если не случалось рвоты. Но скоро и мясо с картошкой не смогла есть. Покупала селёдку, солёные огурцы и ела тайком от родителей.

Родители были заняты своими делами. И она задыхалась дома не только от запаха, преследовавшего её, но и от собственной неощутимости: есть ли она вообще.

Она знала, чувство это мнимое, стоит матери заметить, что она — беременна, тут же ощутит себя! Мать станет бить стёкла, посуду, мебель, а заодно и её. Мать у неё бесноватая. И дались вещи ей тяжело, а не пожалеет их и потом, когда войдёт в берега. И её не пожалеет, если прибьёт до смерти, — пропало и пропало. Один выход — сделать всё, как положено, выйти замуж, привести к семейному бизнесу молодого ловкого мужчину.

Вот о бизнесе она и заговорила в очередную пятницу.

— Морду мазать?! — захохотал Геннадий. — Не интересуюсь. Что это тебе вдарило в голову — меня приглашать в семейный бизнес? Я предложения не делал, жениться не желаю, мне и так хорошо. Меня обслуживает мать, всё, что нужно мне, реализует в лучшем виде, а в рабство не хочу.

Тут она и сказала ему про ребёнка.

Он уже брюки снимал… И ведь снял, и аккуратно повесил на стул, как обычно. Как обычно, сделал своё дело. Потом, как обычно, не спеша оделся. А оделся и — завизжал:

— Не пришьёшь. Не докажешь. Не мой. Точка. Ты — разгульная, развратная девка. Катись от меня куда подальше.

Вот она и покатилась, точно по назначению: «куда подальше». От него. От родителей. Покатилась — смыть запах Васькиной хаты новой жизнью, решить свою судьбу самостоятельно, покатилась родить дочку.

Только дочку. Чтоб мужицкого духу не было в её доме!

Дочку она станет растить совсем не так, как мать растила её. Будет разговаривать с ней, рассказывать сказки, учить её музыке, танцам. Красивую жизнь создаст ей — встречайся, дочка, с артистами и певцами, учись всем наукам, зови в дом друзей! Дочка будет счастливой. Прежде, чем уснуть, день за днём перебирает Инна: как в детский сад будет дочка ходить, как в школу, в какие игры играть… — расписала всю дочкину жизнь.


Живот у Инны уже выпирает немного вперёд, а сзади — фигурка, как у девочки.

— Как же ты будешь работать, когда ребёнок родится? — спросила я в один из вечеров.

— А что тут особенного? Комната рядом с работой. Постригу одного — домой, пелёнки переменю, накормлю и — следующего стричь!

— Ты с ума сошла? А если плачет ребёнок? А если случится с ним что?

— Раскаркалась! Сперва рожу, а там погляжу, что и как выйдет.

Инна уснёт, а я кручусь. Не очень-то я гожусь в папы. Моего заработка на троих да на комнату не хватит. И так, в конце месяца, чтобы хозяйке заплатить, приходится мне голодать — последний кусок Инне отдаю! Как втроём прожить? Ребёнку-то побольше нашего нужно: одних одёжек сколько… Мама присылает мне деньги, но нечасто и немного. И пишет нечасто — что-то с мамой происходит. Скорее всего, болеет.

О маме я запрещаю себе думать. Иначе ни работать, ни учиться не смогу.

Мама отпала от меня, как и мой сын, вместе с последом, вместе с кровью, вместе с разорванной пуповиной.

Мама пишет о погоде, о плотном расписании. Мама не пишет об отце. Мама не пишет о Денисе. Я сама представляю себе, кто что делает сейчас.

Денис идёт по лесу и по полю один. Птицу он выпустил. Это не наш лес и не наше поле. Денис похудел ещё больше — выпирают на спине лопатки и скулы торчат скобами. Он голоден. А идёт и идёт.

Мой отец держит в руках газету, книгу, строк не видит. Ходит он в церковь, как раньше?

Отец по-прежнему заставляет маму служить ему, лишь порой сидит уставившись в одну точку.

Ирония судьбы. Цифры в моей жизни и сейчас мною распоряжаются — и на работе, и вечером на бухгалтерских курсах.

Ангелина Сосоевна стоит на пороге школы, ждёт меня.

Мама ни о ком и ни о чём таком не пишет, но сквозь строчки маминых писем… моё прошлое раскидывает свои запахи, цвета, движения, гонит сон, возвращает меня в брошенную мной жизнь.

Как узнал адрес, непонятно, но однажды Геннадий явился в парикмахерскую. Не уселся в очереди, а хозяином вошёл в зал, без «здрасьте», без «как чувствуешь себя?» взял Инну за плечо — она от неожиданности выстригла лишний клок у клиента.

— Бросай свою халтуру! — сказал резко.