Инна вывернулась и продолжала работать. Она даже не посмотрела на Геннадия.

— Алименты не пришьёшь! — сказал, вовсе не стесняясь ни клиентов, ни Инниных коллег. — Поедем прокатимся, вытрясем…

И тут Инна повернулась к Геннадию и пошла на него — животом вперёд, защитой выставив острия ножниц.

— Урод человеческий, ублюдок, кыш! «Прокатимся», «вытрясем»… Да я сейчас из тебя твои вонючие кишки вытрясу! Пошёл отсюда, пидер гнойный!

Геннадий попятился к выходу.

Когда мы после работы вышли из парикмахерской, он преградил нам путь:

— Денег дам, вырежи ребёнка!

Инна остановилась перед ним и захохотала:

— Вот дура-то! Смотри, Поля, ведь никакой красоты в нём нет, одно размазанное дерьмо. Что же это я так убивалась-то? Что же это я такое вообразила себе?!

Инна подступила совсем близко к Геннадию:

— Слушай меня, прыщ на жопе, моё терпение сильно истощилось, а мне никак нельзя выходить из берегов, дитю вредно! Катись отсюда немедленно. У меня вся милиция подкупленная, стригу бесплатно: в один секунд заметут тебя менты да ещё отметелят! А за изнасилование — сядешь! Докажу, что девушкой была. Как пить дать, отсидишь червонец! Уходи подобру-поздорову, останешься вонять тут, пеняй на себя!


Ни слова не сказала Инна за весь вечер. Спать легла, не пожелав мне «спокойной ночи». Лежала тихо, не шевелясь, дыхания и то не слыхать было. А когда пробили часы у хозяйки двенадцать, спросила:

— Кого я рожу от ублюдка?

Я подскочила от её бессонного голоса.

— Чего молчишь? Знаю, не спишь. Сию минуту отвечай, что мне делать? Аборт — поздно, но можно попробовать вытравить. Не хочу ублюдка. Не хочу вечно иметь перед собой эту рожу. А ещё, думаю, пусть и дочка родится. Не будет ли она двух метров росту, как этот говнюк? Если ни один мужик не захочет задирать голову, какое такое ей получится счастье? Разве что в баскетбольную команду устроится да с бабой станет трахаться! Куда ни кинь, везде мне выходит пиковый интерес. Да и девка может пойти в Генку, а то и вместе — в Генку и в мою мать!

— Может, только на тебя будет похож? — всё-таки попробовала я успокоить Инну.

— А это ещё хуже.

Хотелось мне или не хотелось, чтобы Инна родила?

Пустой мой живот тосковал о ребёнке, и сгоряча я могла бы любить Инниного сына как своего. Враньё, не хочу я свою жизнь посвятить чужому ребёнку!

Суд над собой — первый в жизни. Других судила. Себя не видела, не знала. «Я» полезло из меня лишь здесь, под общей крышей с Инной, и с ужасом я стала в себе ощущать гены своего отца. Я хочу спать, Инна не хочет — свет не тушит, так и рвётся из меня: «Потуши!» Я не хочу есть макароны, а Инна сварила, так и хочется отодвинуть их. Я стала ощущать свои желания, свои чувства, задавленные в родном доме отцовской властью. Кто я? Почему в глубине моей души шевелится червяк — не надо нам тут ребёнка!

Но Инне — двадцать шесть. Может, у неё-то последняя возможность родить.

— Никто не сказал, что победят его, а не твои гены, — говорю я.

— Чего-о? Какие ещё «гены»?

— Ну, это код от матери и код от отца. Это то, что ты говоришь: «От ублюдка — ублюдок!» Вовсе не обязательно. Твоя генетика вполне может победить. А может, ребёнок соединит всё лучшее и от тебя, и от него. Рассказывала же ты мне, какой он чистюля, аккуратный! Наверняка он хороший работник. И — красивый. Вполне вероятно, девочка от тебя возьмёт фигуру, а от него — черты лица.

— Не хочу! — крикнула Инна и прикусила язык — сейчас разбудит хозяйку.

— Природа непредсказуема. Может, такого человека тебе выдаст, что всю жизнь будешь радоваться. Нельзя самой решать — нельзя идти против природы… против Бога.

— Ты, случаем, не верующая? У меня одна знакомая всё Бога поминала. Чего ты-то так о Боге печёшься? А обо мне, скажи, кто-нибудь печётся? Я вкалываю по две смены и не могу собрать на приданое ребёнку. Сама — раздетая. Рожу — начнутся бессонные ночи. И свободы никакой на двадцать лет. Стоит ли игра свеч, если примется расти ублюдок?!

Рассуждения Инны упали на хорошо удобренную почву: Инна, ладно, мать, а мне-то за что мучиться с чужим ребёнком? Мамой-то не меня он будет звать, Инну.

— А что, если это твоя последняя возможность? — спросила я едва слышно. — Говорят, после чистки часто детей не бывает.

— Откуда ты знаешь?

— Когда лежала в роддоме, слышала: одна там навзрыд плакала. Ей уже — тридцать пять, а снова выскребли. После первого аборта ребёнок не держится.

— Что значит — «не держится»?

— А то и значит. Беременеть она может и семь недель ходит нормально, а как ребёнку пора к матке прикрепиться, чтобы питаться, так — конец, не может — содрана слизистая, и начинает ребёнок в утробе погибать без еды. Ещё чистка, ещё. У неё было семь выкидышей. Врач сказал — больше нельзя, а то совсем матку приведёт в негодность. Ничего я не знаю, Инна. Если стану женским доктором, расскажу.

— А ты хочешь стать женским доктором?

Я молчу. Инна говорит:

— Если бы не я, ты учиться пошла бы! А если я ещё и рожу тебе на голову, возьмёшься помогать и вовсе бросишь мысли об учёбе. — Такого поворота от Инны я не ждала — она способна встать на мою точку зрения! А говоришь, оставить надо, потому что нельзя идти против природы. А против тебя можно?

— Против себя тоже нельзя! — слышу свой напористый голос. — Ребёнок — это семья, а так останешься в жизни одна. Тебе, Инна, надо родить. Обо мне не думай. Ну, не в этом, так в следующем году пойду учиться.

— Пойдёшь или не пойдёшь. Затянет тебя жизнь в свой омут и не высунешь головы, не то что ноги. Я, может, тоже хотела бы забросить к чёрту ножницы.

На том наш разговор в ту ночь и кончился Вставать скоро, и так весь день придётся ходить варёной курицей.

Мы едва дождались окончания рабочего дня и спать повалились в девять часов.

Несколько дней прошло молча. Ели и падали в койки.

А однажды Инна не вернулась домой.

Сходились мы дома в девять тридцать: она после второй смены, я — после занятий на курсах.

В одиннадцать я вышла из дома.

Парикмахерская — закрыта. На улицах — пусто, даже шпаны в этом Городе я за два месяца не встретила ни разу. И, хотя в некоторых окнах горит свет, Город производит впечатление спящего.

И тут, стоя у своего подъезда, я поняла, что случилось: Инну украл Геннадий, затолкал в машину и сейчас «вытрясает» из неё ребёнка, носясь за городом на бешеной скорости…

Роддом — в трёх кварталах от нас. Около двенадцати я вошла в приёмное отделение. Инна не поступала.

В эту ночь, дожидаясь Инну на своей неразобранной койке, голодная и беспомощная, я задала себе вопрос: почему жизнь определяют мужчины?

Не хочу от них зависеть.

В шесть часов утра тренькнул дверной звонок. У Инны же есть ключ! Кто это может быть?! Я кинулась открывать.

Денис?!

Длинный, тощий, с широкими плечами юноши. Ему же только пятнадцать!

— Что случилось? Мама?!

— Мама жива.

Он прошёл за мной в комнату и буквально рухнул на стул у нашего обеденного и одновременно рабочего стола.

— Зачем ты здесь?

— Хотел поговорить с тобой!

— О чём?

— Не сейчас.

Я подвигаю ему чистую тарелку, кастрюлю с картошкой и котлеты, дожидающиеся Инну, смотрю, как жадно он ест.

Глаза у него слипаются, он клюёт носом.

— Ложись на мою кровать, я лягу на Иннину, — говорю ему.

Он сразу засыпает.

Я тоже засыпаю сразу, словно все силы разом покидают меня, засыпаю без сновидений, без страхов.

А просыпаюсь в девять.

В девять я должна быть на работе.

Даже не взглянув на Дениса, прямо в мятой одежде кидаюсь прочь из дома.

Инна не пришла на работу. Её клиенты сидят в очереди к другому мастеру.

Полдня мы с директором — на телефоне. Милиция, бюро несчастных случаев, снова роддом… — Инна нигде не значится. Телефона родителей у нас нет.

Запах одеколона и все другие запахи парикмахерской болью шарят в моём голодном желудке.

На курсы в этот день не иду.


Денис спит.

Вставал или так и спит с семи утра?

Инны дома нет.