Бородовский, подсвечивая себе карманным фонариком, развернул на колене листок бумаги, долго вглядывался в нехитрую схему, нарисованную химическим карандашом, затем поднялся и бодро двинулся на ближнюю дорожку, глубоко проваливаясь в сугробе. Скоро донесся его спокойный, негромкий голос:
— Клин! Давай ко мне!
Придерживая на боку кобуру с маузером, Клин в несколько прыжков одолел сугроб и оказался за спиной у Бородовского, который стоял перед высоким деревянным крестом, еще не почерневшим от непогоды, и водил лучиком фонарика по медной табличке. На ней витиеватыми буквами было выгравировано:
«Полковник Алексей Семенович Семирадов.
1884–1919
Ты честно и до конца исполнил свой долг.
Господи, прими с любовью его чистую душу».
Клин ждал приказаний, но Бородовский долго молчал, не опуская лучик фонарика с медной таблички, словно еще и еще раз перечитывал, что на ней было выгравировано. Но вот глухо кашлянул, опустил фонарик и тихо произнес:
— Ну что, Алексей Семенович, свиделись?
— Не понял, что вы сказали?
— Это я так, Клин. Размышления вслух… Теперь надо выставить охранение, чтобы сдуру кто-нибудь не набрел, снег раскидать и развести костер, чтобы земля оттаяла. Могилу раскопать, гроб поднять. Задача понятна?
Клин, изумленный до невозможности, молча кивнул и медленно попятился задом от могилы, снова повторяя слово, услышанное от Астафурова: «Лихоманка… Вот уж точно — лихоманка! Здесь что, могилу раскопать некому было?!»
Но вслух этого вопроса Клин не задал, промолчал, побежал к своим разведчиками и быстро отдал приказания. Не прошло и нескольких минут, как над могилой, на заледенелой земле, был разведен большой костер и высокое пламя, раскачиваясь из стороны в сторону, успевало облизывать деревянный крест и медную табличку. Разведчики, сгрудившись вокруг костра, тянули руки, грелись, но делали это молча, не произнося ни единого слова. Все они за время войны навидались смертей, самых разных, в таком изобильном количестве, что чем-либо удивить или напугать их, казалось, попросту невозможно, а вот поди ж ты… Раскапывать ночью чужую могилу, пусть она даже и полковничья, беляцкая, оказалось не очень-то приятно; тревожный холодок заползал в душу, будто ожили все детские страхи, когда пугают неразумные ребятишки друг друга на ночь страшными историями о кладбищах и мертвецах. И до того ведь напугают, что иной малец вскинется ночью от жуткого видения, забазлает, переполошив всех домашних, и обдуется прямо под себя от страха…
Нет, что ни толкуй, а дело им нынче поручили не совсем подходящее…
Стояли, грелись, молчали.
Пламя продолжало колебаться и выхватывало вразнобой из темноты то серьезные, сосредоточенные лица, то крест, то медную табличку, то ствол старой березы, уронившей свои длинные ветки до самой земли.
Бородовский, отойдя к подводам, сидел на краешке саней, опустив голову, и неторопко курил самокрутку, спрятав ее огонек в ладони. Клин стоял рядом, ожидая приказаний, все глубже натягивал на уши овечью папаху и едва-едва одолевал нестерпимое желание: ему до дрожи в руках хотелось сейчас выдернуть из деревянной кобуры маузер и выпалить всю обойму в небо, чтобы разорвать эту нехорошую, настороженную тишину, которая царила на кладбище, нарушаемая только чуть слышным треском костра.
Так прошло часа полтора. Доски и поленья прогорели, пламя стало опадать все ниже, — пора. Принесли ломы, заступы, принялись долбить плохо оттаявшую землю. Она отзывалась на удары глухими звуками, словно вздыхала. Разведчики сменяли друг друга в тяжелой работе, передавая ломы, откидывали мерзлые куски земли и по-прежнему молчали, словно дали обет не говорить ни слова, пока не закончат с этим странным и непонятным делом.
Земля в нынешнюю зиму промерзла глубоко, долбили и расковыривали ее до седьмого пота. Но вот ледяная корка кончилась и дальше пошел сыпучий песок, легко поддававшийся обычной лопате; яма становилась все глубже, и скоро два оставшихся копальщика ушли в землю по грудь. Их тоже сменяли по очереди, вытаскивая за руки наверх, давая передохнуть. Истоптанный снег вокруг могилы покрывался песком — будто на белое положили заплату серого цвета. На низком небе из-за жиденькой тучки медленно выползла круглая и яркая луна, сронила на землю холодный свет. Густые сумерки, скопившиеся между деревьев, памятников и крестов, проредились, и длинные, уродливо изогнутые тени вытянулись по сугробам. Лица разведчиков под лунным светом казались неестественно-бледными, и они старались не смотреть друг на друга.
Лопата глухо стукнула о крышку гроба, и наверх донесся сдавленный, сорванный запаленным дыханием голос:
— Есть, здеся…
И как только прозвучал этот голос, Бородовский вскочил с саней, подбежал к могиле и, растолкав разведчиков, придвинулся к самому краю, словно собирался спрыгнуть вниз. Клин неотступной тенью маячил у него за спиной.
— Откопайте получше и поднимайте, — Бородовский сглотнул слюну, поперхнулся и закашлялся. Прокашлявшись, строго спросил: — Веревки взяли?
Про веревки, оказывается, команды никто не давал, и в санях привезли только инструмент.
— Снимай вожжи с лошадей, тащи сюда, — первым сообразил Клин и прикрикнул: — Шевелись, как живые! Чего притухли? Покойников не видели?! А ну, вспомни каждый, сколько на тот свет отправили?! Тоже мне, барышни кисейные отыскались!
Притащили вожжи, подали тем, кто был внизу. И в этот самый момент из-за ограды с прорехами, от двух старых берез, под которыми прилегла стая бродячих собак, донесся тонкий, тоскливый вой молодой сучки. Он словно всверливался в кладбищенскую тишину, звучал, не прерываясь, на одной ноте и достигал, кажется, до самой луны. Не успел он истончиться и оборваться, хотя бы только для того, чтобы перевести дыхание, как подсоединился к нему еще один вой, хриплый, густой, принадлежавший, похоже, матерому кобелю. А следом — завыла, не залаяла и не затявкала, а именно завыла — вся стая.
Люди замерли.
И только один Клин, будто дождавшись долгожданной минуты, стремительно кинулся к забору, выдернул из кобуры маузер, и первый выстрел сразу же обрезал собачий вой. Но Клину этого показалось мало, и он палил, почти не целясь, по убегающим темным теням, пока в обойме не кончились патроны. Собаки мгновенно исчезли, оставив под березами старого облезлого кобеля, который, подыхая, все дергал и дергал задними лапами, будто бежал. Клин вставил новую обойму, прошелся вдоль забора, еще ближе к березам, и одиночным выстрелом расхлестнул кобелю череп. После этого понюхал ствол маузера, резко воняющий сгоревшим порохом, и вернулся к могиле совершенно спокойным.
— А без пальбы нельзя было? — строго выговорил ему Бородовский.
— Виноват. Да только с пальбой оно нам привычней, веселее. Правда, хлопцы?
Разведчики в ответ загомонили; общее напряжение, сковывавшее их до этого момента, исчезло, и они разом быстрее задвигались, ловко подсунули вожжи под гроб и с дружным возгласом, будто заправские грузчики: «раз-два, взяли!» — подняли его наверх. Бородовский вытащил из кармана полушубка фонарик, тонким лучиком света ощупал гроб — крепкий, добротный, с вырезанными на крышке вензелями и большим православным крестом. Гниль еще не коснулась дерева, лишь по бокам кое-где отщипнулся толстый слой лака.
— Открывай, — приказал Бородовский. Рука у него вздрагивала, и лучик света от фонарика, который он не выключал, подпрыгивал то вверх, то вниз.
Один из разведчиков с размаху точно всадил острие лопаты под крышку, попытался ее оторвать, но ничего не получилось — лопата гнулась. Тогда на помощь подоспели еще двое, с ломами, ударили разом, дерево затрещало, и крышка послушно сдвинулась на сторону; ее ухватили за края, перевернули, и из гроба, опаляя глаза, взошло нестерпимо блескучее пламя.
Грохот разрыва долетел на мгновение позже.
Народ в вагоне подобрался разношерстный, случайный, поэтому Гусельников с Балабановым почти не разговаривали, предпочитая больше молчать и слушать других.
Было что послушать!
Неподалеку сидели двое железнодорожных кондукторов. Один — усатый здоровяк лет сорока, другой — стеснительный, еще молодой парень, видно, совсем недавно поступивший на службу и потому внимавший своему старшему товарищу с неподдельным уважением и интересом. Здоровяк, размахивая руками и похохатывая, громко рассказывал: