Василий рывком дернулся и заслонил собой Тоню. Больше он ничего не мог сделать — только закрыть ее своим телом.

Эта мгновенная готовность подставить себя под пулю, оборвать свою жизнь, чтобы защитить жизнь другого, поразила Клина до полного изумления — он и представить не мог, что такое возможно. И обожгло, опалило, словно неистовым пламенем, видение: русые кудряшки, летящие на пронзительном ветру, долгий взгляд, молящий о защите и спасении, залп и белое мясо, подплывающее дымящейся кровью… Даже не давая себе отчета, ни о чем не думая, он отшагнул назад, еще и еще, ухватил за ремень винтовку и попятился быстрее, скрываясь в кустах. Долго еще брел по рыхлому снегу, спиной вперед, и приклад винтовки чертил сбоку узкий извилистый след.

Словно в забытьи Клин выбрался на протоку, бросил под ноги винтовку, а затем пнул ее, и она весело булькнула, исчезнув в проруби. Он снова стороной обошел горящий лагерь, увидел Ипполита со Степаном, которые тащили к пролому в частоколе тело Иннокентия, но даже не задержал на них взгляда, только круто взял в сторону, в самую гущу ельника.

Разведчики его ждали. Клин подошел к своему коню, поймал ногой стремя и взлетел в седло, бесшабашно тряхнул головой и весело крикнул:

— Ну, орлы, признавайтесь сразу! Кто из вас желает на расправу к особому представителю Сибревкома товарищу Бородовскому? Заданье не выполнили, никого не нашли — о чем докладывать станем? Или чего придумаем, чтобы соврать? Ну, кто желает? Поднимай руки!

Разведчики угрюмо молчали и столь же угрюмо поглядывали на командира. Только Астафуров что-то невнятно промычал и сплюнул на снег розовую слюну.

— Вот и я так думаю: дороги нам обратной нет. Никуда нет — ни в город, ни на фронт. Зато ловить нам теперь никого не надо. Сами себе хозяева. Поживем вольной жизнью! За мной!

Скоро темная цепочка верхоконных бойко пошла через Обь, на правый берег. Назад, на черно-дымный столб, вздымающийся над бором, никто даже не оглянулся. Клин, направляя вперед своего коня, словно летел — свободный, как прежде. Прищуривался от блескучего под солнцем снега и злобно улыбался, вспоминая холодный блеск очков Бородовского.

16

Лихую и неуловимую банду Кости Клина накроют в глухом таежном урмане только через три года. Клина возьмут тяжелораненым, без единого патрона в маузере; он будет бредить и просить прощения у какой-то кудрявой девушки. Из жалости, чтобы не мучился, его добьют одиночным выстрелом.

Филипыча, вернувшегося в город вместе с оставшимися в живых красноармейцами, в суете и неразберихе отпустят на все четыре стороны, а его Даниловна умрет в тюрьме.

Жизнь доктору Обижаеву вымолит начальство Чекатифа; через несколько недель отсидки Анатолий Николаевич придет, минуя свой дом, в заразную больницу, отыщет старый халат и сразу начнет осмотр больных. Кричать будет, как прежде, на всех, кто подвернется под руку. Умрет он, заразившись брюшным тифом, ровно через год, когда эпидемия уже отступит из города. Сгорит, как спичка, за считанные дни.

Бородовский, не смирившись со своим поражением, добьется создания сначала в ЧК, а затем в НКВД особого отдела, который будет заниматься поисками плана «Сполох», но поиски окажутся безрезультатными, отдел ликвидируют, а самого Бородовского обвинят в тридцать седьмом году в антисоветской деятельности, и незадолго до расстрела он вспомнит вдруг новониколаевского доктора и даже вспомнит слова, которые тот когда-то произносил: «Как новорожденные младенцы, возлюбите чистое словесное молоко, дабы от него возрасти вам во спасение…» Но слова эти, как и прежде, покажутся ему чужими и ненужными. В последние минуты он будет жалеть лишь о том, что мало сделал для мировой революции.

Ни Василий, ни Тоня ничего этого еще не знали, не могли знать, да и никогда не узнают.

Кружными путями, сторонясь больших дорог, они долго, упорно будут добираться до Алтая, потеряют на этом пути Степана и Ипполита, которые погибнут во внезапной перестрелке с милицейским разъездом под Бийском, и, в конце концов поднявшись высоко в горы, к самому истоку Катуни, найдут прибежище в глухой староверческой деревне, где отведут им место за околицей под будущий дом и скажут: «Живите. Земля у нас не куплена, она вся — Божья».

И они заново начнут жить — вдвоем, посреди огромного мира.

Эпилог

Сентябрь сорок первого года выдался в Новосибирске сухим и теплым. Дни стояли яркие, до краев налитые блескучим солнцем.

В один из таких дней по Красному проспекту медленно шла пожилая пара, удивленно оглядываясь по сторонам. Высокий бородатый мужчина лет пятидесяти держал в одной руке маленький деревянный чемоданчик, а другой рукой осторожно придерживал за локоть свою спутницу — миловидную женщину в темном жакете и старомодной шляпке с широкими полями. Они шли пешком с пристани, поднимаясь вверх по проспекту, и скоро остановились возле большого серого здания, где размещался теперь обком партии. Перед нижней каменной ступенью они почему-то остановились, словно в нерешительности, и женщина быстро, украдкой перекрестилась.

Молча поднялись по ступеням, открыли высокие тяжелые двери, и навстречу им сразу же поспешил милиционер, сурово хмуря брови и придерживая висевшую на ремне тяжелую кобуру:

— Вы по какому вопросу, граждане?

Женщина торопливо вынула из кармана жакета согнутый напополам конверт и протянула его милиционеру:

— Вот, здесь все сказано…

Милиционер развернул конверт с лиловыми почтовыми штемпелями, вытащил листок с грифом обкома партии, прочитал на нем две машинописные строчки, подпись и, по-прежнему хмуря брови, сказал:

— Подождите здесь.

Скоро в вестибюль спустился молодой человек и пригласил пройти с ним. Поднялись на второй этаж. В большой, просторной приемной их снова усадили на кожаный диван, и молодой человек сообщил:

— Товарищ Булагин примет вас через час, как только закончится совещание.

Ждать пришлось часа два. Все это время бородатый мужчина и миловидная женщина не сказали друг другу ни одного слова, только быстро переглядывались между собой, и во взглядах их сквозила тревога.

Наконец они оказались в кабинете первого секретаря. Одетый в гимнастерку, перетянутую широким офицерским ремнем, с густой копной русых волос, зачесанных назад, Булагин с нескрываемым интересом рассматривал своих посетителей, словно хотел увидеть на их лицах нечто такое, что могло бы ему многое объяснить.

— Скажите мне одно, — медленно заговорил он, закуривая папиросу, — а вы не боитесь? За себя не боитесь? Я навел справки в наших органах, неутешительные справки.

— Мы так решили, — ответила женщина и взглянула на своего спутника. Тот кивнул.

— Ну что же, давайте ваши сведения.

Из того же кармана жакета, из которого доставала письмо в вестибюле, женщина вытащила лист бумаги и положила его на стол перед Булагиным. Тот быстро взглянул на него и так же быстро положил в кожаную папку.

— Сведения проверим сегодня же. А вы пока отдыхайте. Вас проводят. До свиданья.

Когда они вышли из кабинета, Булагин вызвал своего помощника и приказал:

— Определи их в гостиницу, в наш номер, и сделай так, чтобы никто о них не знал. Понимаешь? Никто.

…Ночь выдалась тихая, звездная. Три грузовика с солдатами, обшаривая желтым светом фар узкую улочку, сползли, покачиваясь на колдобинах, с улицы Большевистской, бывшей Будаговской, ближе к Оби. Остановились возле старого кирпичного сарая, давно заброшенного, мутно маячившего в густой темноте. Послышались зычные команды, задние борта машин открылись, солдаты попрыгали на землю, и скоро сарай по всему периметру был окружен густой цепью. Машины развернулись и направили свет фар на кирпичную стену. Из кузовов стали доставать лопаты и ломы. Не прошло и нескольких минут, как из-под стены сарая полетела земля. Молодые, сильные солдаты копали быстро, ловко, квадрат вынутой земли быстро расширялся и уходил вглубь. Скоро лопаты стукнули о полусгнившие доски. Их вывернули, вытащили наверх, а следом за ними — большие, кожаные тюки, которые с большой осторожностью были уложены на заднее сиденье подъехавшей «эмки».

Раскопанную яму быстро зарыли, притоптали землю, солдаты заняли свои прежние места на лавках в кузовах, и грузовики, нарушая гулом тишину сонного переулка, одолели подъем, направились к военному городку.