– А мы ему не скажем!

– Великодушно, Нина Романовна, но…

Махнув рукой, чтобы я замолчал, она мгновенно вернула бутылку на место, в неприметную нишу. А потом повернулась ко мне с видом заговорщицы и пожала плечами, мол, никто ничего не видел.

Внезапно откуда-то возникло красноречие, и я процитировал по памяти, видимо, чтобы сгладить впечатление:

– «На крутой горе, усыпанной низкими домиками, среди коих изредка лишь проглядывает широкая белая стена какого-нибудь боярского дома, возвышается четвероугольная, сизая, фантастическая громада – Сухарева башня. Она гордо взирает на окрестности, будто знает, что имя Петра начертано на ее мшистом челе! Ее мрачная физиономия, ее гигантские размеры, ее решительные формы, всё хранит отпечаток другого века, отпечаток той грозной власти, которой ничто не могло противиться…»

– А я знаю! – обрадовалась Нина и захлопала в ладоши, как девчонка. – Это Лермонтов. Вы знаете наизусть его прозу!

– Только любимое. И прозу, и поэзию.

– Это замечательно! Расскажите еще что-нибудь! – попросила она, глядя на меня с воодушевлением.

Окрыленный, я принялся вспоминать вслух. О Брюсе, о тайном Нептуновом обществе, что собиралось в восточном Рапирном зале Башни – том самом, где мы были только что, с плоским потолком. Франц Лефорт, сам царь, Брюс… Масоны. Какие вопросы они обсуждали, какие планы вынашивали?.. Ведь Брюс был ученым человеком, астрономом, он был способен на многое, даже предсказывал солнечное затмение. За что и прослыл колдуном.

– Все правильно! – Она зачерпнула кончиками пальцев снег с парапета и машинально сунула в рот. Проглотила. Я понял, что ее мучит жажда. – Никому не под силу предсказать затмение светила, если только не он сам тому причина.

– Ваша правда, – со смехом согласился я. – А еще поговаривали, что перед смертью он оставил в подвалах Башни – считайте, можете даже загибать пальцы, – во-первых, книгу из семи деревянных табличек с волшебными письменами. Книга эта хороша тем, что ее владелец будет править миром. Только вот беда, это книга-невидимка, и разыскать ее под силу только самому Якову Брюсу или его наследнику, коих не осталось. Во-вторых, приворотное зелье, что дарует самое сильное и нескончаемое чувство каждому пригубившему хоть каплю. В-третьих, кольцо царя Соломона, указывающее путь ко всем спрятанным кладам, открывающее все двери и дающее право взять в прислужники сатану. И это не говоря уж о всяких чудесах типа живой и мертвой воды в двух флакончиках, причем достоверно известно, что Брюс опробовал их на себе самом, а также всяких книг, приборов и снадобий, а может, и философского камня, превращающего любой металл в золото. Хотя – что было, то было – у Брюса получалось извлекать серебро из свинцовой руды.

Я перевел дух, причем часть меня опасалась, что сейчас либо каждую из перечисленных диковинок, либо все скопом назовут предрассудками, но Нина Вяземская стояла, устремив глаза в ломаные дали убеленных снегом крыш, дымящих в темное небо труб и искрящихся фонарями улиц. В ее огромных глазах дрожали отраженья.

– Как думаете, может, эти темные сокровища все еще лежат где-то… там. – Она указала на пол, и я почти увидел сундук, будто бы замурованный в нескольких этажах внизу, в подземельях глубоко под нами. Словно мы провалились сквозь перекрытия, словно в ней на мгновение воплотилась та девушка Брюса, колдовское создание, что вот-вот растает в воздухе, но, пока не растаяла, может провести меня за руку прямо к таинственному кладу.

– Может, и лежат, – ответил я. Мне показалось, что ответить здраво и серьезно «нет» – все равно что объяснить ребенку, что Деда Мороза не существует. К слову, я очень благодарен судьбе, что мои дети выросли до того, как новогодние елки и Деда Мороза запретили.

Опущу описание того, что было по возвращении Петра Васильевича. Он вывалил кучу исторических сведений и фактов, слушая которые, Нина серьезно кивала, и при этом я ясно видел, что она почти не замечает их. В ней поселилось какое-то беспокойство и тут же передалось мне. Озябнув на галерее, мы вернулись в залы, ступая по дубовому паркету, который положили лишь недавно, хотя его дощечки уже принялись скрипеть совсем по-старинному. Нина взглянула на изящные часики, вывернув запястье тыльной стороной, и возвестила, что ей пора, и поблагодарила за экскурсию.

– Приходите еще. Буду рад, всегда буду рад! – заверил ее Петр Васильевич.

У лестничного проема он отстал, выключая свет в комнатах. Оставшись с ней наедине, я замешкался, прежде чем решиться и выговорить:

– Могу я вас проводить? В городе слякоть, но красиво.

– За мной пришлют автомобиль… Наверное, уже прислали.

Ее лицо приняло виноватое и настороженное выражение. Да, конечно, кремлевский муж, некий таинственный Помощник, о котором ничего не известно – лишь слухи и домыслы.

– Разумеется. Что ж…

В молчании мы спустились по северной, белокаменной лестнице, и в вестибюле я помог ей надеть пальто. Какое счастье, что она не из тех новых суфражисток, что справляются сами, иначе как еще мужчине проявить свою заботу и предупредительность, когда этого так хочется.

– А впрочем… Возможно, ваше предложение распространяется на завтра? Давайте погуляем по городу? Только если у вас нет других дел… – проговорила она вдруг быстро-быстро, на одном дыхании.

– Я с радостью. Утром у меня занятия со студентами, но я освобожусь к двум.

– Хорошо. Тогда… у памятника Пушкину?

– У памятника Пушкину.

На сегодня я заканчиваю писать. Не буду выводить итогов и строить планов, я очень устал, а уже давно пробило час ночи. Рука ноет с непривычки, я ведь никогда не пишу так многословно. Но почему-то сегодняшний вечер мне хотелось запечатлеть настолько подробно, насколько это вообще возможно. Память человека ненадежна и обманчива, а мне необходимо сохранить это навсегда. Засим отправляюсь спать. И надеюсь, что усну.


20 марта 1932

Странно все так, не знаю, что и думать.

Мы, как и условились, встретились с Ниной (теперь она совершенно официально позволила называть ее по имени) у памятника Пушкину. Желтое пальто. Видно за две версты, и вся она – диковинная, как живой феникс или Алконост, птица радости.

Она, конечно, тут же вспомнила стихи, начав декламировать еще до приветствия, до того, как мы окончательно приблизились, словно загодя приготовила первую реплику:

– «Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный. Металлов тверже он и выше пирамид. Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный…»

– И времени полет его не сокрушит[11], – докончил я за нее. – Здравствуйте!

Глаза у нее сегодня были нарядные, словно на праздник явились.

– А почему не Пушкин?

– Это было бы неоригинально. – И на щеках у нее заиграли беззаботные ямочки.

Мы пересекли Тверскую, которую якобы скоро переименуют в улицу Горького (будто бы уже принято решение, так мне по секрету шепнул Сытин, – хотя верится в это с трудом). И побрели куда глаза глядят, мимо прелестного светло-сиреневого Страстного монастыря, совсем уже весеннего. В последние дни город завалило снегом, зима негодует, что пора отступать, и открывает напоследок все небесные шлюзы. Но после полудня снегопад перестал, и все замерло, притихшее и завороженное, белое, по сравнению с высокой серостью сплошных статичных облаков.

Наши ноги сами выбирали дорогу. Сад «Эрмитаж», Каретные переулки, кажется, даже Екатерининский сад, что за Самотечной. Мы переходили перекрестки, поскальзывались на обледенелых мостовых, отшатывались от фасадов, когда сверху вдруг доносилось залихватское «Поберегись!» и рядом бухал ком слежавшегося снега, сброшенного с крыши. Я перешагивал сбитые сугробы, сочащиеся из-под низу талой водой, а желтая синичка Нина перепрыгивала, держась за мою руку. Мы так увлеклись разговором, что впервые за долгие годы я почти заблудился в городе, который знаю как свои ладони. И пришел в себя только на бульварной скамье и с удивлением осмотрелся.

Мы кормили голубей. От купленной маленькой буханочки ситного остались лишь крошки, когда Нина дернула меня за рукав и замолкла на полуслове. Неподалеку, на соседней скамейке, сидел старик в истерханном тулупе и шапке с развесистыми, траченными молью ушами. Сидел он очень прямо, прижав к себе узел с вещами, и не сводил голодных глаз с хлебного мякиша на земле, который голуби доклевывали с уютным курлыканьем. Его губы мелко дрожали.

Оставив Нину, я подошел ближе к старику и заговорил. Он сперва отвечал грубо, со злобой, так что я почти сдался, но потом все же признался, что приехал утром в гости к сыну «с Харькива», а дверь заперта, стало быть, на службе сын, а телеграмма не дошла. Говорил старик глухо, беспокойно озираясь, и подтягивал узел к себе, словно хотел срастись с ним: боялся воров.