– Нет, не должны.
– Мы с вами снова на «вы»? – Она улыбнулась.
– Нет, Нина, мы на «ты».
– Хорошо.
Ее рука доверчиво скользнула в мою и мягко пожала, вызвав во мне, конечно, сразу бурю. Всего мгновение – и руки расплелись, как косы.
– Обязана объяснить, – уверенно продолжила она. – Нет ничего хуже, чем мужчина, теряющийся в догадках, что он сказал и сделал не так, отчего женщина расплакалась и ушла. Прости меня за это. Ты не виноват. Ты поступил хорошо. Даже очень хорошо, необычайно, вот я и расчувствовалась. Не совладала с собой и сбежала. А всему виной – твоя доброта. Я не привыкла…
Она осеклась. Я не стал ее допытывать и перевел разговор в более удобное русло.
С тех пор мы виделись каждый день. Детям все равно, где я пропадал вечерами, у них своя жизнь, они даже не заметили.
Ходили в театр. Оказалось, это большая страсть Нины. Она работает секретарем в жилкомитете, но это только с утра, и то, как я понимаю, ради галочки. Ну какой из нее секретарь, это все равно что на единороге поле пахать! Не знаю, как к ней относятся на работе, но вряд ли по-доброму, ведь даже ее платья, вполне скромные, очень заметно отличаются от того, что можно раздобыть в простых советских магазинах и пошивочных. То от плеч и летучего шарфика повеет «Л’Ориганом» от Коти, старинный, забытый аромат, то из сумочки вывалится золотой герленовский карандашик: моя синичка так беззаботна и подвижна, то и дело что-то роняет. А ведь зависть не знает снисхождения, обуздать ее может разве что страх. Наверное, Нину побаиваются. Впрочем, не Нину, боятся – Нину Вяземскую. Слухи о ее могущественном муже плывут впереди нее.
Были в ГосТиМе[12] на «Командарме-два», и весь антракт она трещала без умолку про эксперименты, про оформление и сценографию, про музыку, про смелость решений. Познания театральной специфики у нее феноменальные, хотя говорит, что впервые увидела сцену десять лет назад. Она, дочь железнодорожного работника и ткачихи, удивительно любознательна, притом что нигде после гимназии не училась, и все, что содержит ее умненькая головка, – плоды самообразования. И боюсь, скуки в браке. В ее знаниях нет ни капли позерства, высоких умствований, важного вида, напротив, одна голая увлеченность, один неподдельный детский восторг. Кажется, она даже знакома с режиссером и самой Райх, но подходить после спектакля не стала. Неловко. Хотя – откуда мне знать, неловко ли ей, я могу говорить лишь за себя…
И снова рука моя замирает над тетрадью. О чем писать? Ничего не происходит! Мы гуляем, меряем улицы галошами, беседуем, вспоминая детство, в котором разминулись на двенадцать лет – именно настолько я ее старше, рассматриваем круглые тумбы с афишами и греемся в темных залах синематографов. Пока она смотрит фильм, я вижу лишь мелькание теней на ее коже и отблески в глазах.
Вчера у Патриарших она плюхнулась в снег. На спину, без предупреждения. Зазвенела хохотом, принялась шевелить руками и ногами, огромная бабочка. Когда-то это называлось «сделать ангела», сейчас даже не знаю, как назвать… Наверное, и теперь, в этот поздний час, слепок, оттиск ее все еще виден там, среди сугробов, испещренных прошлогодними кленовыми крылатками и цепочками строенных, стреноженных воробьиных следов.
Жена привезла гостинцы. В поезде ей продуло поясницу, и в комнате пахнет компрессами с камфарой и керосином. Надо же, мой нос стал чересчур чувствительным в последнее время…
Часть третья
Лора
09.20
Есть совсем не хотелось. Астанина давно уже не чувствовала особой нужды в пище, и питалась через силу, просто потому, что так заведено, чтобы не отощать и не помереть с голоду ненароком. Готовила она хорошо только в то далекое время, когда была женой и матерью, сейчас же она уже и не помнила, когда последний раз ее рука держала деревянную лопатку и помешивала ею в сковороде жареный лук или кусочки грудинки, пузырящиеся ароматным жиром. Крепчайший кофе после пробуждения, замотанный в пленку бутерброд, купленный где-нибудь, – на завтрак, суп и второе – не важно какое – на обед в небольшой рабочей столовой возле Павелецкой, а вечером лапша быстрого приготовления, в которую иногда, когда совсем уж надоест, можно покрошить колбасу и болгарский перец с пореем.
Остановившись у киоска на Автозаводской, Лора купила бутерброд и пластиковый стаканчик с кофе. Жуя и прихлебывая на ходу, прошлась по тротуару. По движению пешеходов у перехода сразу понятно, что день субботний, нет обычной суеты. Но все-таки людей много – мало их бывает лишь ночью, да и то не везде.
От киоска с шаурмой тянуло горячим жиром и жареным мясом, из подземного перехода – нечистотами и сыростью, от проезжей части – выхлопными газами и бензином, из поминутно распахивающейся двери кондитерской сочилась тоненькая струйка ванилина и корицы, и все это сливалось, смешивалось в единый запах Города. Лора вдруг завертела головой, уловив в этой симфонии тягучие ноты, теплые, мускусные и древесные. Этим парфюмом пользуется Сева Корнеев. Кажется. Астанина постоянно чувствует этот аромат рядом с собой, его приносит порыв ветра, когда никого вроде бы нет рядом, и она уже начинает сердиться. Неужели у людей настолько одинаковые вкусы, что половина из горожан мужского пола носит на себе один и тот же парфюм? Город пропах им. Или это что-то не так с Лориным обонянием, что ей запах этот постоянно кажется?..
Застыв над урной, в которую улетел пустой стаканчик и скомканная обертка, Лора перевела взгляд на дворника. Тот, высоко задрав веерные грабли, обдирал и отряхивал ими с дерева желтую листву: чтобы потом раз и навсегда собрать ее, и больше этой осенью сюда не возвращаться. Листья летели вниз непрерывным потоком, руки дворника двигались уверенно и размашисто, и отсюда казалось, что он расчесывает клену косматые волосы.
Волосы… Тогда, четыре месяца назад, уже после того, как избитый таксист был отвезен домой, а они прощались у дверей подъезда, Сева тронул ее волосы, у виска. У нее ведь не длинные кудри, пряди из прически не выбиваются… Этот жест стал порождением желания приблизиться, и оба знали это. Лора отступила на шаг:
– Не надо, Сева… Доброй ночи.
И ушла.
Да, еще в машине, в тот момент, когда ладонь Севы легла поверх ее руки, а на самом деле задолго до того, Лора совершенно точно знала, как должна поступить. Как будет правильно. Никогда больше не встречаться с этим человеком. Ни под каким предлогом. И если номер его телефона и должен храниться в ее записной книжке, то лишь для того, чтобы знать, когда надо проигнорировать входящий звонок.
Весь следующий день телефон пролежал выключенным. Вечером, включив его и получив уведомление о семи пропущенных звонках, Лора внезапно расплакалась. Она не плакала так давно, что глазам было непривычно выпускать из себя соленую влагу. Жгло щеки. Лора лежала на кровати, уставившись в потолок, оплакивая собственную жизнь, и теплые струйки стекали по вискам, по шее, насквозь промочив ворот футболки. Она не знала, сколько прошло времени. Что-то внутри приходило в движение, тяжело, натужно, как давно заржавевший механизм, шестеренки двигались больно, остро, с неслышным визгом. На работу она в тот день не вышла, и только вечером, когда старушка-хозяйка Теодора Михайловна и соседка Катюша, судя по звукам, доносящимся из-за двери, уже готовились отходить ко сну, выползла из своего угла на кухню. Заварила ромашкового чаю с мятой, чтобы успокоить затянувшуюся тихую истерику – неясного генеза, как сказал бы медик.
– Не спишь? – донеслось с порога. Катюша все-таки еще не легла.
От слез у Лоры была гулкая, не то прозрачная, не то продуваемая насквозь голова, тяжелое лицо и пристыженные, неповоротливые глаза, которыми неловко взглянуть в глаза другим. Стараясь не смотреть на Катю, она буркнула:
– Нет.
– Можно, я посижу тут с тобой? – попросила Катюша тихо. Лора знала эту тональность человеческого голоса, минорную, но с настойчивыми нотками. И поэтому, несмотря на то что все внутри противилось, ответила все же:
– Можно.
Поставила на стол две чашки с плавающими цветами заваренной ромашки. Вместо одной.
Катюша сидела на табуретке, подтянув одну ногу к груди и ткнувшись в коленку подбородком. Она вся была худенькая и еще не потерявшая подростковой хрупкости, а работа в больнице и вид человеческих страданий еще не успели ожесточить ее мягкое сердце. Лора села напротив и заново изучила лицо соседки, почти забытое, заслоненное чередой собственных переживаний, этот нос с очень тонкой и оттого женственной переносицей, и глаза, располагавшиеся слишком узко, из-за чего лицо производило впечатление неуверенности и даже растерянности.