Идалия Григорьевна отчитала меня. Говорит, я цветок на окне залил. То ли загнил он, то ли померз. Все оттого, что ночью встаю подышать весною и пожелать через весь город сладких снов моей сероглазой синичке, а ветер холоден, не для тропических неженок в кадках. Вот и выходит, что от моей любви гибнет растение. А говорят еще, любовь возрождает…


29 апреля 1932

Долго не писал. Много было рабочих дел, а больше того переживал, как бы жена не узнала. Две недели назад едва успел выхватить этот дневник из ее рук, она не ожидала, что я войду. Сцена вышла пренеприятная. И я был сам себе противен тем, как рьяно отстаивал «право на дневник», на личные мысли, на личное, ей не принадлежащее пространство. О, если бы она знала, сколь далеко оно простирается! Но лучше не знать. С того дня тетрадь лежала в потайном отсеке старой матушкиной консоли орехового дерева, которую она подарила на свадьбу. И вот, опять эти невеселые иронии, прятать тетрадь – наперсницу в любовных делах в предмет, подаренный в тот день, когда были произнесены клятвы, ныне мысленно миллион раз мною нарушенные…

На выставку Володи Татлина ходил в одиночку, больно много там знакомых, а сплетни нам ни к чему. Зато уделил внимание собственно выставке, чего бы не случилось, окажись моя сероглазка рядом. Володя, конечно, гений. Мы с ним знакомы тысячу лет, но не перестаю поражаться смелости его мыслей, размаху нечеловеческому. Башню Интернационала он задумал, помню, еще когда работал в ИЗО Наркомпроса, лет двенадцать назад. И пусть ее так и не возвели (здесь позволю себе улыбнуться, куда в одном городе ужиться моей Сухаревой барышне и этой новой вавилонянке), замысел превосходит все, что я видел на бумаге и в макетах. Только представить себе какую-нибудь из московских площадей, на которой высится это 400-метровое сооружение: куб, на нем пирамида, на ней цилиндр, а сверху полусфера. Да еще все вращается: башня вкруг своей оси со скоростью оборота в год, пирамида – оборот в месяц, цилиндр – оборот в день, а полусфера – в час. Да еще там и люди должны были сидеть, по идее. То-то, наверное, у них голова бы кружилась… Еще вроде бы радиомачты сверху, и светопроекции на облака… Да, есть от чего замереть духу! Футуризм от архитектуры, здание будущего! И пусть теперь восторги от татлинских замыслов поутихли, а злопыхателей в кулуарах стало значительно больше (все они вот уже неделю как объединились в один союз, отбросив свои творческие объединения типа ВОПРА и ОСА, как ящерицы – хвосты), никто не заставит меня усомниться в величии Володи как архитектора и мечтателя.

Возле модели орнитоптера, который все больше любят остроумно называть Летатлином, я замер. Вот что привело бы в восторг Нину. Она замирала, когда я рассказывал ей о железной механической птице Брюса, но Якову Виллемовичу такое и не снилось. Все у Татлина вещи-идеи, творения-загадки, относящиеся к сказочному ровно так же, как и к будущему. По замыслу Володи (это он мне сам говаривал), его Летатлин должен был символизировать собой слияние машины и человека, полет мысли человека и механической конструкции… жаль только, что испытания так и не состоялись, это Володю очень подкосило. Но хотя бы у него состоялась персональная выставка, не многие из нас удостоились такой чести, признаться.

– Мы еще вскарабкаемся на небо, вот увидишь, – попробовал пошутить я, пожимая ему руку. А он взглянул так грустно и едко:

– Увижу? Вот уж спорно. Вскарабкаемся? Определенно.

Даже в разгар пессимизма он не теряет своей веры в полет.


2 мая 1932

Вчера случилось непоправимое, но в общем этого и следовало ожидать. Черт, что я пишу… Все кончено. Кончено.

С утра пораньше отправились по городу гулять. Признаться, мне не хотелось, но Людочка растормошила, уговорила. Кавалер ее уехал на Волгу, так она со скуки только что на стены не лезет.

А вечером были посиделки в новом Союзе архитекторов. Союз новый, лица те же. Были ли у меня предчувствия? Нет, не было, я весь бесновался от нетерпения и невозможности это нетерпение показать, ведь моя синичка… Нет, не моя… Нина тоже должна была прийти. О эти встречи-суррогаты, встречи-полуфабрикаты, принародно, когда нельзя ее коснуться, не то что обнять, – как я ругал их прежде. А теперь… теперь даже они в прошлом.

Разговоров только и было, что об успешном полете дирижабля Ленинград – Москва. Прошлый, в обратном направлении, тоже закончился благополучно, и все воспрянули духом. Давно заметил, ничто так не будит в людях энтузиазм, как идея покорения – воздуха, моря, государства, врага. И ничто так не подстегивает патриотизм, как общая победа.

Но Нины не было. Я поминутно выходил в коридор, якобы чтобы подышать, и возвращался к окну, к беседе с группой реставраторов, вставая так, чтобы мне было видно улицу.

В середине вечера она явилась. Я заподозрил неладное – это уже была не моя Нина, а Нина Романовна Вяземская, холодная и почти царственная, а с ней рядом вышагивал мясистый, с военной выправкой, усатый господин. У него были короткопалые массивные ладони, рассеянный взгляд и китель, сшитый из темной ткани, власти и страха. Борис Сергеевич Вяземский, тут же понял я. Муж. Таинственный Помощник.

Они пробыли совсем недолго, Нина на меня и не взглянула. Вот это выдержка, думал я с восхищением, а где-то внутри зудел червячок, а вдруг она разлюбила, она наконец увидела тебя на фоне своего мужа ясно: стареющего архитектора с одышкой и дырявыми подметками… Они уже собирались уходить, когда мы встретились глазами – как всегда, в отражении, на сей раз узкого зеркального панно в фойе. Вяземский был занят беседой, и дымчатые глаза Нины, чудные, искристые… указали мне на неприметную дверь кабинета. Я мгновенно зашел туда, и через полминуты она была в моих объятиях. Сокровище.

– Опасно, Миша… – сквозь поцелуи шептала она.

– Я не могу без тебя, – отвечал ей я. Вид ее мужа всколыхнул такой дикий страх потерять ее, что я готов был схватить мою сероглазку и уволочь в пещеру, как первобытный человек, лишь бы она была со мной. Моею.

Свет вспыхнул внезапно, мы не слышали ни шагов, ни шороха. Лампа зажглась тысячей обличающих огней. Нас раскрыли. Попасться так глупо могут лишь любовники, у которых в присутствии друг друга отшибает разум. Горе нам, мы были таковы. И мы попались.

Вяземский стоял и смотрел, чуть улыбаясь в усы. Я завел Нину за свою спину и выступил вперед, готовый ко всему.

– Так-так-так… Давно мечтал познакомиться лично! Ну здравствуйте, Велигжанин Михаил Александрович… 24 января 1889 года рождения. – Вяземский прищурился. – Сын директора реального училища и младшей дочери мелкого фабриканта. Свечной заводик под Владимиром, и мыловарение к тому же, не так ли? Окончил Московское училище зодчества и ваяния, преподавал. В 1913 году женился на Идалии Григорьевне Юрасовой. Во время войны был на фронте. Поручик. После отравления газами заработал порок сердца. Из госпиталя отправлен в резерв. Членом партии не является. Читает курс лекций по истории архитектуры студентам…

– И теории, – добавил я.

Вяземский поднял бровь:

– А?

– Читаю курс лекций по истории и теории архитектуры.

– Но в остальном все верно? – легонько улыбнулся он.

– Абсолютно.

– Да, совсем запамятовал! У вас же есть двое детей, Людочка и Санечка… – Взгляд у него был настолько многозначительный, что не уловить угрозу было невозможно. – Счастливица у вас жена, не то что моя, пустоцветка.

– Как вы смеете так говорить о своей жене? – Я был вне себя и шагнул к Вяземскому, чтобы съездить ему по роже.

– Не надо. – Нина судорожно всхлипнула и удержала мою руку, а Вяземский мягко отступил в сторону. Гнусная и мерзкая скотина, он не достоин даже смотреть на Нину!

– Потому что это моя жена, – веско ответил он. – Я же не говорю ничего про вашу. Ниночка, попрощайся со своим другом, мы уходим, мне завтра рано вставать. И вытри сопли, ты знаешь, я этого не люблю.

Вяземский вышел бодрым чеканным шагом – а ведь умел, как выяснилось, подкрадываться, ровно кот или тать. А мы остались, и я схватил Нину, прижал всем телом. Она билась в лихорадке.

– Берегись его, это страшный, страшный человек, – твердила она мне, слово вставить не давая. – Нам надо расстаться и никогда больше не видеться. Слышишь? Никогда. Иначе и ты, и вся твоя семья погибнет. Он может это, я знаю. Дети, он говорил о твоих детях. Мы должны их спасти. Нам нельзя больше видеться, это все было ошибкой.