— Что говорить Ленке, если прибежит? — спросил Пашка, имея в виду мою жену.

Это уже попахивало провокацией.

— Не прибежит, не волнуйся, — ответил я, уходя. А что еще можно сказать в такой ситуации?

Танька нагнала меня на лестнице. Мы молча спустились вниз, вышли из подъезда, а на дворе — у Пашки окна были завешены грязной ветошью — на дворе только начинало смеркаться. Танька залезла в машину, достала из бардачка бутылку портвейна, и мы пошли вниз, к оврагу, по-прежнему молча, но теперь уже оба знали, куда идем и зачем. Было горько. От всех наших прошлых недоразумений, ссор, даже драк, от всех наших поисков и потерь друг друга, от честной дружбы и хулиганской любви в подъездах и окрестных кустах остался только один маршрут: вниз по тропинке от Севкиной голубятни и два часа на пруду — раз в два, раз в три месяца, можно даже без слов, вот как сейчас. Как-то ловко и гадко обворовались мы с этим маршрутом, и обидней всего, понимаете, было иметь память, потому что мы были созданы друг для друга, а такое не забывается.

— Гена, — сказала Танька, когда мы прошли овраг. — А ты ведь еще не поздравил меня. Забыл?

Я промолчал. Танька заступила дорогу. Мы остановились; до пруда оставалось метров полста.

— Какая муха тебя укусила? Ты не рад, что у нас с тобой появились деньги?

— У нас? — переспросил я. — Рад. Искренне рад. Замечательная такая тысяча, за которую не надо отчитываться перед мужем. Нашим мужем.

— Осел, — сказала Танька.

— Да нет, просто все стало на свои места. Ты действительно играешь в две игры, Танька. А нормальный человек, как сказал Пашка, должен играть в свою игру.

— Осел, — повторила Танька. — Моя игра — это ты. Ты, а не деньги. Плевать я на них хотела, если тебя не будет, ясно?

— Ясно, — ответил я. — Теперь нужен я, а не деньги. Пришла, значит, и моя очередь.

— Хочешь, я порву эту карточку?

— Нет, — подумав, ответил я. — Поздно. Надо было три года назад это сделать. Теперь поздно.

Она все-таки достала ту штуку, которую Славик называл отрывным купоном, но я выхватил ее у Таньки, потому что в запале, чем черт не шутит, она и впрямь могла порвать свою тыщу.

Танька по-кошачьи бросилась за карточкой, но недопрыгнула, бросилась на меня, мы упали в траву и покатились. В общем, мы почти сразу стали целоваться, а не бороться. Еще не было случая, чтобы Танька не повернула по-своему, и тут меня такая взяла обида, я даже подумал, что перестану себя уважать, такая досада, что я — впервые в жизни — оторвался от Таньки, подобрал бутылку, купон, пошел и сел на берегу пруда. Она тоже пришла, пока я нагревал спичкой пластмассовую пробку бутылки, села рядом и молча протянула руку то ли за бутылкой, то ли за купоном.

— На, возьми, — сказал я, подавая купон. — Ничего у нас не получиться, Танька. Поезжай вокруг Европы, сделай себе круиз или еще что-нибудь, только, ради бога, забудь меня. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю, но совсем не знаешь, как ненавижу, да-да, ненавижу, неужели ты не чувствуешь этого? Давай остановимся, пока не поздно.

— Давай, — сказала она, отнимая бутылку. — Давай остановимся.

Но я уже не мог остановиться:

— Я не люблю жену, хотя она хорошая баба, в сто раз лучше тебя, а тебя, которую люблю, ненавижу. У меня не осталось никого, кроме дочки, это единственное, что у меня есть для души, неужели ты хочешь, чтобы я лишился и этого?

— А ты поплачь, — сказала Танька.

Я замахнулся на нее и заплакал теми самыми пьяными слезами, которые всегда презирал, заплакал от горя и унижения, от стыда за себя, потому что не мог, не должен был настоящий мужчина говорить женщине такие вещи. Танька испугано смотрела на меня — потом, паразитка, тоже заплакала. Так мы и рыдали в четыре ручья по-над прудом — я, когда подумал об этом со стороны, нечаянно засмеялся сквозь слезы.

— Какие мы с тобой идиоты, Танька…

— Ты осел, Генка, — отвечала она, всхлипывая. — Дай хоть поплакать по-настоящему…

— Извини, — кротко отвечал я.

Так мы и сидели на пруду, по очереди сморкаясь, смеясь и размазывая слезы. И смех, как говорится, и грех. Нашлись у нас и хорошие слова друг для друга, мы их тоже говорили в тот вечер, хотя, если по правде, какие там еще между нами слова? — там так тесно между нами, что для слов зазора не оставалось. Так что больше молчали, смотрели на пруд и пили портвейн. Вон там я гулял с Викой, а тут она качала свою коляску, самую красную… Я не стал рассказывать об этом Таньке, потому что это была другая жизнь. Лес за оврагом гудел от комариного звона. Пруд, как порция кофе, лежал в серебряных берегах, и ничего в нем не было от грязной лужи. Мне не хотелось портить этого впечатления, Таньке тоже.

1982