– Вот этого не надо, – бесцеремонно снял ленту Ян. – Перебивает линию.
Он безучастно скользнул глазами по груди Мары, талии, отшвырнул ленту и загородился мольбертом.
Мара ушла в кресло; она негодовала, задыхалась от негодования: как он смел? ничего не сказал? неужели ему все равно? раздеться? но ведь он не заметит?
Ян погрузился в работу.
В нем росла уверенность, что эта женщина никогда не полюбит его. Ей угодно только поиграть с ним, испытать силу своей прелести, а потом, когда ей это надоест, бросить его, униженного и разбитого. В этом и состоит ведьмовское в женщинах – разбить и бросить. Как не нужную изношенную вещь, ненужную больше никому, потому что после того, как человек испил ее чар, он уже другую полюбить не сможет и не захочет. Ежели удалось это, значит, она прекрасна и всемогущественна. А не удалось – вот и комплекс девичьей неполноценности, а с ним и страсть к эмансипации. Эмансипация – ни что иное, как желание утвердиться в мире мужчин за счет любых средств, кроме красоты, которой обделили. Художник Ян это познал на собственном горбу и больше никому не позволит испытывать на себе силу своих чар. Он не подопытный кролик. Он завладел этой самоуверенной красавицей больше, чем какой бы то ни было любовник: нарисовал ее, следовательно, он знает, какие у нее ключицы, шея, какие у нее упругие…
– Всё! – прервал он поток своих мыслей и вздрогнул от звука собственного голоса. – Это был последний сеанс.
Мара вскочила и с криком «Значит, можно взглянуть!» подбежала к картине раньше, чем Ян успел ее чем-либо закрыть. Подбежала – и будто ударилась о стену.
На портрете среди холмов мистического пейзажа возлежала юная богиня; складки ее одеяния перетекали в серебристый ручей, на горизонте вставало солнце, заливая теплым светом холмы и формы богини, очень похожей на Мару. Но в ней не было натянутости и манерности Мары, она была спокойна и свободна. Глаза и губы слегка улыбались. От нее веяло покоем и безмятежностью.
Мара побледнела:
– Вы хотели польстить мне портретом? Да?
– Ну-у, – неопределенно промычал Ян, все еще погруженный в работу, – не портрет, это скорее картина.
– А знаете ли вы, что более удачным изображением можно польстить дурнушке, уродине, а красавицу этим можно только обидеть?! Это все равно, что сказать да еще показать ей, что она далеко не совершенство, что кто-то красивее ее!
Ян отрешенно посмотрел на Мару.
– Изображение?
Всякое изображение – искажение
В лучшую или худшую сторону.
Всякая привязанность – точка
Уязвимости.
За великодушие ждет расплата,
За благородство – скотство,
И уродство корчится в судорогах
Перед виденьем красоты.
– Вы хотите сказать к тому же, что вот я корчусь? – голос Мары срывался. – Вы, вы… что я – уродство?
– Нет же, нет… вы не так все поняли!
– О! Я прекрасно поняла! Я поняла, почему вы так бесчувственно обращаетесь со мной! Почему унизили, растоптали меня! Из-за нее!..
Она с кошачьей прытью кинулась к подставке для красок, схватила первую попавшуюся банку и метнула ею в портрет.
– Нет! – в ужасе завопил Ян и прежде, чем сообразил, что делает, выбросил вперед руки.
Банка ударилась о них, разбилась, брызги крови и синей краски полетели на пол и на картину. Следующим движением Ян уложил картину на пол, чтобы краска не растеклась по ней.
Мара, увидев портрет на полу, двинулась к нему, чтобы попрать его ногами, но Ян угадал ее намерение, налетел сзади и перехватил за талию. Мара попыталась высвободиться – началась схватка, оба упали на пол. Мара дралась, как кошка, одежда Яна превратилась в лохмотья, лицо было расцарапано.
Уже стемнело, когда Мара и Ян выдохлись. В наставшей вдруг тишине раздались жалобные, с подвываниями, всхлипывания. Это плакал Ян. Мара поднялась с пола и зажгла лампу.
Ян сидел на полу, обнимая колени кровоточащими руками и вздрагивая от плача. Из лохмотьев жалко выглядывал горб.
– Зачем… зачем ты так? Что я тебе сделал?
Мара не поняла, о чем он, она еще не пришла в себя и с удивлением смотрела на Яна.
Он тер кулаком глаза.
Мара подошла и погладила его по голове:
– Ну-ну, что ты? Извини, я не виновата…
– Виновата! Без тебя не было бы ее. А теперь я люблю ее, а она, она…
Мара поняла, что он говорит о красавице на портрете, и зевнула.
– Что ж, заказ выполнен. Вы быстро сделали работу. Вот вам чек, – она взяла сумочку и достала чековую книжку. – Завтра утром я пришлю за портретом посыльного.
Ян затих.
– Или ты хочешь доставить его сам?
Он молчал.
Мара надела плащ, постояла в нерешительности, будто чего-то ждала, выключила лампу и ушла.
Он остался в темноте. Слышал, как удалялись шаги Мары. Когда они смолкли, он встал и зажег весь, какой был, свет. Мастерская засияла, будто солнце подошло вплотную к ее окну. Ян вымыл от крови и краски руки, залил одеколоном царапины и подошел к портрету.
Казалось, на нем произошел выброс гейзера.
Пятна крови и голубой водянистой краски покрыли ручей, холмы, солнце, – не попали только на лицо красавицы. Безмятежность и медлительная сонливость с картины исчезли, вторглись тревожность и хаос. Вопреки хаосу, надо всем царило прекрасное лицо, в котором все было гармонией.
Ян отступил на шаг и стал рассматривать картину, склоняя голову то вправо, то влево. Неожиданно заметил на полу какую-то зеленую бумажку. Поднял ее: это был чек за картину. Он вспомнил, что завтра за ней придут, и у него заныло в висках. Отдать картину… невыносимо, невозможно! Но и в равной степени невозможно не отдать ее, нарушить договор и слово.
Ян решил сделать копию.
Почти всю ночь он работал, но выходило совсем не то. Вероятно, он устал днем, глаза не схватывали линий, оттенков. Надо было бы попробовать на свежую голову. Но не хватало времени! А если бы перед ним и была целая вечность, все равно он не смог бы повторить того мгновения. Он уже создал, извлек из небытия свое творение, только такое и только тогда, и второй раз нельзя было этого сделать, как нельзя было родиться второму, идентичному Бетховену. Прошло время.
Каждая только что прошедшая секунда
Удаляется от нас со скоростью света.
Того, что было, никогда больше не будет,
И ошибки нельзя исправить, как нельзя
повторить портрета.
Ян порвал чек, упаковал картину, собрал этюдник, чемоданчик с вещами, закрыл мастерскую на ключ и уехал, когда вставало солнце и нежными, как пух цыпленка, лучами пробивалось сквозь шторы в спальню Мары.
Мара открыла глаза и попыталась вспомнить, что такое важное она должна была сделать сегодня. Это важное тяготило и мучило ее, как инородное тело, почему-то оказавшееся у нее в груди. Она села, взгляд ее упал на руки в пятнах синей краски, и ее осенило: портрет! Она вскочила и набрала номер бюро доставок. Никто не отвечал – было еще слишком рано. Мара приняла душ, позавтракала и позвонила снова.
Через час посыльный стоял у Мары в прихожей и объяснял, что по указанному адресу никого нет, а дверь заперта. Мара ему не поверила и отправилась убедиться лично.
Мастерская была закрыта. Жалюзи на окнах опущены.
Мера приезжала вечером, и на следующий день, и каждый день целую неделю (телефону она не доверяла) – мастерская была закрыта.
Известие о Яне она получила из газет, которые сообщали, что у него открывается выставка новых работ в Национальном дворце муз и жрецов.
Мара открыла шкаф и чемодан и стала перекладывать платья из одного во второй с тем, чтобы немедленно выезжать в столицу на открытие выставки.
В дверь позвонили – это пожаловал Марын нареченный, подтянутый, исправный и оживленный больше обычного:
– Наконец-то, Мара! Я долго ждал этого дня! Вчера нам, наконец, заплатили по одному контракту, м-м, пальчики оближешь! И знаешь, что я сделал первым делом? Помнишь розовый особняк на набережной, который тебе понравился, когда мы гуляли в прошлое воскресенье? Так вот. Я навел справки: он продается. И я вчера внес задаток на его приобретение. А это значит, что мы можем честным пирком, да и за свадебку!
Мара вспомнила особняк с парком и ступеньками, ведущими с веранды прямо к реке.
– Нет, – подумала она вслух, – нет.
– Что нет? – не понял жених.
Мара посмотрела на него, как будто видела впервые: выутюженный, надушенный, глаза сияющие, как рекламы, и ей стало скучно.