… и синее, синее небо мерцает блаженной негой, синие, синее волны качают ее как дитя, и где-то внизу, под лаской бездонной, ласкающей сини, струятся весенние травы по легконравным ручьям. И чистые звуки льются, сливаясь с волнами сини, и в сердце, искрясь, играет трепетное тепло. Свобода на кончиках пальцев… И в каждом мгновении — вечность… И губы, нежнее, чем бархат, и солнечный привкус их…

Кто знает, до каких снов доспалась бы, если не баб Маня с Живчиком. Нашли, раскопали, кое-как обратно, в избу оттащили. Тут уж баб Маня не деликатничала: такой бранью разразилась, что Марина чувствовала, как у нее уши горят. И жиличку, и Варьку, и дурные времена, и Живчика, — всех помянула, никого не пощадила. Марине от радости смеяться хотелось, и в восхищении перед изощренным филологическим потоком — замереть, а все тело болело, ломило, ныло… Как бы и заснула, если б ни баб Манины травки!

***

…Белый густой, всепроникающий свет заволакивал всю комнату, и только несколько синевато-прозрачных лучей с серебрящимися в них пылинками указывали куда-то в угол. Там, прежде незамеченные Мариной, висели иконки. Одна казалась на удивление знакомой. Полуопущенное женское, почти девичье лицо, красная, с длинными рукавами, одежда, прикрытая чем-то синим. «Господи, когда ж я поумнею! Когда ж по-человечески жить начну! Болтаюсь как это… в этом…», — расстраивалась Марина, не в силах отвести глаз от осиянной голубыми лучами иконы. Даже поближе подойти думала, но стоило ей двинуться, — и все тело обожгла такая боль, что Марина безвольно рухнула обратно. Но именно в этот момент, болезненно скрюченная, она вдруг почувствовала… свободу… исцеление от той нежности, той физической, чувственной памяти, которая влекла ее к Алому. Холод выморозил их, оставил где-то там, в заснеженном леске… И белый свет, как живая вода, как чудотворное миро, врачевал душу, восставляя ее к жизни.

— Очнулась? — появилась в дверях баб Маня и присела рядом. — Ты чего ж удумала?

— Да… натворила… Вы уж простите.

— Да простить-то, чего ж… Бог простит, а ты дурь эту выкинь. Слышь? Дурные мысли — плохие советчики.

— Обещать-то оно… Постараюсь, баб Мань! Честное слово, постараюсь! … А что это за иконка, — не вытерпела Марина, указывая на лик той самой женщины.

— Это? «Умиление…»

— Умиление? Не слышала.

— Ну… Богоматерь это.

— Совсем девочка.

— Дак 14 ей тута. Архангела Гавриила слушает вишь…

— Хорошо. Без геройства… Тихо.

— С умилением и слушает… Глянулась иконка-то?

Марина чуть кивнула.

— Ну, и забирай.

— Неудобно, баб Маш!

— А по ночам c тоски бегать — удобно? Возьмешь! И без разговоров.

— Спасибо вам! Если б не вы…

— Я!… Ты цуцке спасибо скажи, такой вой поднял… Жалко выгонять будет…

— А я его с собой заберу. Правда, ехать придется электричками.

— Оно, конечно, и подольше, и подороже выйдет. Но я уж спокойна буду. И денег, если надо добавлю, из тех, что ты за постой платишь. А как доедешь, оклемаешься, — напиши. Я ж не Варька, — волноваться буду.

Валяться пришлось недели две. И, хотя обморожение оказалось довольно серьезным, благодаря баб Маниным заботам и травкам, сердоболию местной бывшей фельдшерши и живучести молодого организма, — дело быстро шло на поправку, но все-таки требовало времени, и Марине, хоть и хотелось без устали благодарить своих спасителей, приходилось лежать, уставясь в окно и думать, думать, думать. Она вспоминала свою жизнь, вспоминала всех кого любила, — бабушку, маму, Соню, Алого, — и думала.

И казалось ей, что у каждой любви — свои прирожденные ей свойства. Любовь к матери горчила, к Алому — завораживала и пьянила, к Соне — дарила жизнелюбием, к бабушке — добротой и мудростью. В этих-то свойствах, оттенках и тонкостях, в умении их отгадать и понять, Марине еще разбираться и разбираться. Вот жизнь и учит, — то один урок преподаст, то другой. Глядишь, под конец чему-нибудь и научит. Не поздновато ли будет?

Встреча третья. Глава 20. Успокоение

«Не можешь ты поступиться нашим счастьем из-за сущего пустяка! — привыкший к их взаимочувствованию, мысленно поторапливал Алексей. — Хватит! Не сходи с ума! Я же жду. Ты ведь знаешь, что жду. Пообижалась, — и будет…»

Прошли новогодние праздники, отзвучали Рождественские литургии, дни становились длиннее, птахи — беспокойнее. Алексей то и дело заходил на Васильевский проверить не вернулась ли Марина. В комнату он не заходил (неудобно без нее), просто звонил в дверь, надеясь услышать быстрые шаги, увидеть ее счастливый взгляд, чтобы простить ей все сразу: и боль ненужной разлуки, и долгие бессонницы, и манеру пропадать из его жизни без всякого объяснения… А ее все не было.

Иногда ему казалось, что она уже в городе или по дороге в город, иногда становилось страшно от мысли, что он потерял ее навсегда, и он шел в «их» кафе или бродил от остановки к остановке, засыпая на скамейках, в подъездах, теряя человеческий облик, и все чаще рядом с ним появлялась неопределенного возраста блондинка, известная василеоостровцам раскрепощенностью своей женской природы и сердечной участливостью к представителям мужеского пола.

Что до Марины… В феврале-марте ее еще видели с пегой неуклюже-косолапой, вислоухой собакой. Потом в квартиру, где она жила, приходила-уходила масса народу. А уже в апреле в ее комнате жил какой-то любитель выпить и радушный хозяин для клиентов дворовой, прямо под окном, помойки.

Часть четвертая. Встреча четвертая

Встреча четвертая. Глава 21. В ожидании грозы

Скорей бы уж разразилось! ливануло! Который день город задыхался от смога и пыли. Сгустившийся воздух кипел, претворяя материю в мираж, в дрожащее мутное марево. Пыль бурлила на тротуарах, ошпаривая прохожим лица, руки и ноги, хлестала в окна и двери. Ветер то налетал шквалистыми порывами, то затихал, увязая в зное. Который день в такую-то, редкую для средних широт жару, люди предпочитали сидеть по домам, не выходя на улицу, а если случалось выйти, захватывали зонтик на случай дождя, и стоило сухим грозовым раскатам приблизиться, — спешили укрыться в кафе.

***

«Чем меньше времени остается на поиски счастья, тем отчаянней и злее становятся эти поиски, откровенней и решительней сами женщины. А так как их представления о счастье всегда с мужчиной связаны, и само счастье в неуловимости обвинять трудно, то вот и любят зрелые женщины на мужчин посердиться, причем на всех сразу. Зато чуть ли ни с детским простосердечием готовы уверовать, что встретив более-менее приятного мужчинку, встретили того, с кем всю оставшуюся жизнь разделят, вместе стареть будут, закаты встречать, — если, конечно, свое женское в себе не похоронили. Потому что нормальные женщины по природе своей тягу к мужчине чувствуют и жить не могут, чтобы чары свои не проверять. В этом жизнь их, их суть. А с природой спорить — только себя уродовать, гиноидом становиться… Нет, какими бы ни были статистика, возраст, эпоха, а женщина женщиной оставаться должна, — соблазнительной, кокетливой, желающей, чтоб ее желали. Да только сами женщины нынче во всем за мужчиной бегут, сильными хотят быть, успешными, а про природное свое забывают. И начинается: настоящих мужчин нет. А женщины — настоящие — где?

Вон, одна, — у окна сидит: солнцезащитные очки в пол-лица, с головой в какие-то бумажки ушла, читает, улыбается, карандашиком что-то отчеркивает, а жизни реальной, горячей, живой словно замечать не хочет. И элегантная, и аккуратненькая, но ни декольте тебе заманчивого (в такую-то жару!), ни грамма косметики (губки-то бледноваты, это даже Алексей при всей своей аллергии понимает). Все строго: платье, шарфик… вот кольца обручального и нет. А ведь тоже, наверное, мечтает, таится и мечтает. А что таиться-то? Может, сними ты эти очки, — а там глаза удивительной красоты, оденься попрозрачнее, порискованней оденься, — тут же воздыхатель и появится. Фигурка-то очень даже. И волосы — вон как блестят… Эх ты, скромница!»

Алексею нравилось думать, что у каждого человека есть свои сверхспособности. Себе он определил дар внушения и время от времени «упражнялся», разгоняя скуку. А сейчас на очки эти вдруг рассердился: «ну, покажи глазки, не прячь душу», — внушал он женщине у окна из чистого интереса, не рассчитывая на удачу. Но женщина, отвернувшись в окно, действительно, сняла очки. И сердце его дрогнуло: как же он не увидел, как не признал этих нежных, естественных губ, ровного спокойного лба, и теперь, как мальчишка, ощутив победный кураж, начал было внушать Марине, чтоб она сама обернулась, узнала, улыбнулась ему… Но то ли внушение уже не срабатывало, то ли терпения не хватало…