Марина и радовалась такому участию, и все больше тревожилась. В своих заботах о ней Вовка никак не хотел понять, что отказывается, теряется для другой, большой, настоящей любви, которая переворачивает всю душу, насыщая ее тем светом, тем горением, которое воспевают поэты и художники, о котором мечтает любой, как о своего рода посвящении в тайны жизни и смысла. Марине все представлялось, что однажды он встретит свою любовь, а тут она, — трудно ж ему придется! И Марина жалела Вовку, и старалась держаться так, чтобы потом, уже обретя свою любовь, он и ушел легко, и никогда не пожалел ни о едином дне, на нее потраченном, потому и вниманием его не злоупотребляла, и по-прежнему норовила в ту, без нее, жизнь сплавить. Но когда у нее неприятности со здоровьем начались, — последствия обморожения давали себя знать, — тут уж Вовка дал себе волю: таскался по больницам с кастрюльками пюре и мисками салатиков (когда только готовить научился!), рассказывал, как Живчик ее ждет, как ремонт квартиры идет, «не евро-, но чистенько, хорошо будет…»
Девчонки в больнице завидовали, а Марина пыталась и никак не могла объяснить, что это друг, просто очень хороший, очень заботливый, — но друг. Еще бабулька какая-то пристала, — чего ты от друга-то этого детишек не родишь, коль друг-то хороший? Марина Вовку, конечно, всей душой уважала, поняв его добрый, иногда даже дурашливый нрав, старалась как-то обиходить, облагородить… но по-сестрински, не так, чтоб детей рожать. А бабулька: «забудь ты свою любовь, роди и все». Марина и задумалась… Вернее, про ребенка она давно задумывалась, но без мужчины тут никак. А откуда его, этого самого мужчину взять? и так чтобы родить, да и разойтись, без претензий и ненавистей. Может, лучше Вовки, и правда, никого не будет: разбегутся по-хорошему, и обид никаких.
Когда Гришка с Мишкой наметились, — вместо одного-то! — Марина почти уверена была: сейчас-то Вовка и уйдет. Только он как про сыновей узнал, — от радости сам не свой был, всю квартиру под пацанов переделал: им с Мариной на кухне гнездышко обустроил, зато вся комната в распоряжении мальчишек оказалась. Тогда же и поженились, по-простецки, в амбарной книге ЗАГСа расписались — и вся церемония. Вовка отцом просто сумасшедшим оказался, причем отцовство это помимо Гришки с Мишкой и Марину все чаще охватывало: как поела? как оделась? И к бабе Мане, пацанов показать, одну не отпустил, так всем кагалом и поехали, — раз, другой, а там уж каждое лето в Ровеньки, хоть на недельку, но выбирались. Вовка по хозяйству поможет, забор ли, крышу починит. Мишка с Гришкой в лесу да на озере наотдыхаются. Марина с баб Маней по-женски за жизнь поболтает, душу отведет, о матушке спросит, как она.
— Дак… Ходит по людям, сказки рассказывает, — отвечала баб Маня. — Найдет лоха и давай ему расписывать, какая она культурная, особенная, а другие, мы то есть, — так, мураши бесполезные. Дурные, мол, ровеньские, не понимают! А мы, может, и темные, но уж печки книжками не топим! Ну, лох ее слушает, кормит-поит, пока не увидит, что и сам он — мураш для ей. А как увидит, — от ворот поворот дает. Дак Варька тут же замену ищет.
— Тяжело это.
— Тебе, может, и тяжело, а ей ничего.
Однажды Марина лицом к лицу с матушкой встретилась. Из магазина шла, и уж к баб Маниной избе подходила, как из-за поворота на дорогу Варвара Владимировна вышла, ну и столкнулись:
— Мам?
Та белой ненавистью налилась, глаза сощурила, в лице перекосилась, дернулась презрительно:
— А дочь ли ты мне… — с неожиданным пафосом ответила она, тьфукнула в сторону, обернулась и ушла, прямая, гордая, величавая.
— Ишь, как лютует! — подошла баб Маня.
— Злится… Знать бы, за что.
— Дак кровь себе разгоняет. Кто в карты играет, кто водку хлещет, а Варька — злобствует. А может, завидует! У тебя ж, вон, защитнички какие!
Марина оглянулась на мальчишек. Вовка, замер, опершись на лопату и настороженно наблюдал за встречей Марины с матушкой. Мишка с Гришкой, перепачканные, измазюканные, мало, что понимали, но перебрались поближе к папке и тоже притихли. «Три богатыря! картина маслом!», — потеплело на сердце Марины.
Встреча четвертая. Глава 23. Гроза
Грозовые раскаты грохотали над самой крышей кафе, пугая людей и ровное внутреннее освещение. Шквалы ураганного ветра швыряли серой пылью в стеклянную витрину, орали сигнализации машин, дребезжала посуда, громко хлопнула входная дверь, к счастью, никого не задев. На лицах мелькали тени беспокойства. Марина, кажется, единственная здесь, сохраняла спокойную невозмутимость, и судя по ее мягко мерцающему взгляду, — была в ней счастлива и умиротворена. Алексей подсел поближе, чтобы попасть в это облако спокойствия, насладится им, и не перекрикивать грозу.
— Как Соня? — постарался он косвенно напомнить Марине их прошлое, дотронуться до умолкших струн времени.
— Замужем. В Германии живет. А Толя как? — Марине не хотелось впускать Алексея в ее сегодняшний день. Оставьте прошлое вчерашнему дню.
— Толя? Толя отколол! Вроде нормально человек жил, — так в религию ударился,
по монастырям ездить стал. Ну, и разошлись мы, как-то по жизни растерялись.
— А сестра его?
— Увлеклась, — легонько щелкнул он себя под подбородок. — Потом переехала куда-то, так что я о них вообще ничего не знаю.
— Жаль…
— Ее, значит, жаль… А меня? Меня тебе жалко не было?
— Когда? — непонимающе взглянула Марина.
— Когда с Васильевского исчезла. Сбежала куда-то. Приручила, и бросила. Как ты могла? Я же живой, живой! понимаешь?..
… За окнами ало полыхнуло, грохотнуло, вспыхнуло, сверху на витрину наползало что-то скрежещущее, металлическое, осыпая витрину электрическими вспышками. И, как бывает в секунды опасности, время вдруг растянулось, так что Марина успела заглянуть в глаза Алексея (и припомнить их синеву, такую родную, такую когда-то любимую), инстинктивно пригнуть его голову к своей груди, и прикрыть телом всего Алешу от возможной угрозы как маленького, как дитя, как прикрыла бы любого, кто был рядом. И в этих объятьях Алексей вдруг такую тоску ощутил, — прямо комом в горле встала: таким маленьким себе показался, беззащитным, таким беспомощным перед временем, которое неуклонно подтачивало его силы и несло к старости, перед скукой, перед той же Мариной, которая бросила его, бросила, вместо того, чтоб остаться рядом. Сколько ни было у него женщин, — ни в одной столько жестокости не было. И эта же Марина сейчас укрывала его… И хотелось оставаться и оставаться маленьким, оберегаемым, охраняемым ею…
За витриной стихало. По стеклу застучали крупные капли дождя. Искореженная, сорвавшаяся вывеска мертвым металлоломом лежала на асфальте. Марина, отстранившись и оглядев Алексея для порядка, вернулась к своей безмятежности, словно он только что не о боли своей говорил, а так… пустяками от вида грозы отвлекал. И никакой растерянности в ее взгляде, никаких смятений. Неужели вот так бездарно, так безболезненно промчалось его время, не оставив ей ни морщинки. Все такая же свежая, открытая, даже не красится по-прежнему, и только хорошеет с возрастом.
— Сколько тебя помню, ты никогда не красилась. Почему?
— Не нравится, — рассеянно улыбнулась она. — И никогда не нравилось. А почему, не знаю.
«И никаких тайн, никаких секретов. Не нравится!»:
— Вот! — вдруг озлился он. — В этом вся ты! Не нравится и не красишься. Не понравилось — ушла… Без объяснения. Ушла и все… Как это просто у тебя получается?
— Значит, ты-то думал, а я… оказывается, — с беззлобной хитринкой то ли спрашивала, то ли утверждала Марина.
— Выходит так, — выдавил Алексей кислую улыбку.
— Извини, — просто, от всего сердца ответила Марина, чтоб хоть чем-то потрафить этому пожилому, одрябшему человеку с водянисто-бесцветным рыбьим взглядом, скрывающим холодную, бессмысленную пустоту. С корректурой уже не вышло, гром, слава Богу, отгремел, кофе был выпит, а дома Живчик ждет, и Марина засобиралась. — Пойду я, Алеш. Пора мне… Прости, если что не так…
Скоро ее фигурка превратилась в расплывающийся, за мокрой витриной, силуэт, и жемчужно-серый вспыхнул над силуэтом зонтик, чтобы скоро скрыться, растаять, раствориться в белесой испарине долгожданного ливня.
Конец
2015 год