Парень между тем, ублаженный, оторвался от минеральной воды «Кука» и взглядом невинных синих очей обвел зал. Вымолвил в пространство:
— Будрис. «Три у Будриса сына, как и он, три литвина». Вы литовец? Фамилия литовская, — сказал как заведенный, без всякой интонации.
«Ишь ты, Мицкевича цитирует…»
— Фамилия не литовская, — сказал Северин. — Это просто от официального «Варфоломей»: Бавтромей, Бахрим, Бавтрук, Будрис.
— Это на каком же «официальное»?
— На белорусском. Я с севера Белоруссии.
— Северин Варфоломей, — без всякого выражения обкатывал новую информацию человек. — Северин Будрис. На белорусском. С севера. Белорус.
— Что это вы, как кибер работаете? — с улыбкой спросил Северин.
— А вы что, имели с ним дело?
— Приходилось.
— Растерялся просто… А поколотили бы, сволочи. А?
— Отлупили бы, — кивнул Будрис.
— И я говорю, — посерьезнел Павлов. — Будрис. С Севера. Белорус… А я вот не знаю, кто я. Тут тебе и хохлы, и латышка, и всякой твари по паре. — И совсем неожиданно добавил: — Мой прадед был жандармским полковником.
«Начинается, — подумал Северин. — Плакали мои денежки!»
Как большинство застенчивых, беззащитных перед нахальством людей, он сразу же примирился с этим.
«Ну и хорошо. Не хватает, что ли? Судя по первым авансам, треп обещает быть увлекательным. Выпью. Может, от вина и усталости хоть эта ночь пройдет спокойно».
Выпили. Павлов угощал:
— Кальмар. Вы у нас тут новичок, так вам пока что, это самое, экзотику подавай.
Кальмар напоминал каким-то кудесником приготовленную резину, понимаешь, что резина, а есть вкусно. Павлов вновь выпил и вдруг без всякого выражения в синих глазах повторил, словно сам удивлялся этому обстоятельству:
— Жандармский полковник… Но он был хороший жандармский полковник… Славный жандармский полковник. Он был… — И выпалил, будто с кручи вниз головой бросился, будто знал, что все равно ни кто не поверит: — Он был… влюблен в Веру Фигнер.
«Час от часу не легче. Пахнет третьей бутылкой».
— Правда. Порядочный жандармский полковник. Сочувствовал народовольцам. Был влюблен в Веру Фигнер. Помогал революционерам. А я вот экс-чемпион. И опять буду. Я им так не дамся. У меня прадедушкина закалка.
Что-то позабытое, тень какого-то неясного воспоминания промелькнула в Будрисовой голове. И в самом деле, где-то он читал, слышал о жандармском полковнике, который… Наконец он один, что ли? Много было таких. А того, кажется, сослали.
— Извините, еще раз фамилию.
— Павлов.
«И действительно, кажется, так. Что же, если это и вранье — такое вранье требует глубокого изучения истории. У этого трепача, надо полагать, основательная подготовка и незаурядная эрудиция. Тем интереснее будет его слушать».
— А дед мой купил себе рабыню-яванку. Здесь в то время было тяжело с женщинами. А в Симеоновский Ковш приходили парусники, джонки, просто лодки. Он и купил. Вместе со связкой бананов и раковиной-тридакной. До сих пор они у нас. То есть бананы понятно, еще тогда съели…
— Разве православным разрешалось после крепостной реформы иметь рабов?
— Так вы не поняли. Ну, китайцам можно было.
— А разве дед — китаец?
— С вами разговаривать невозможно… Какой китаец? Кто сказал, что китаец? Похож я на китайца? Вот именно, чтобы у китайца рабыней не оказаться, она и согласилась, чтобы дед ее купил, господи боже мой, неужели не ясно? Он потолковал с ней, она согласилась, он ее и купил. Стала она свободной. Тут ее сразу в церковь. Попу, известно, хабар. Ее в купель, да потом вокруг аналоя, да пир на весь мир, да… Словом, это моя бабка… А вы бы лучше, дружище Будрис, скобляночки из трепангов, да под нее.
Скоблянка и вправду была отменной. Мягкое, вкусное мясо, чем-то похожее на грибы, плавало в коричневой подливе и таяло во рту.
Павлов куда-то отошел, и Северин, грешным делом, подумал, что он исчезнет. Но правнук жандармского полковника и внук рабыни с Явы вернулся и притащил с собою, «по особому заказу», бутылку японского сакэ — рисовой водки.
— Подогретую пить будем. Видите? Попробуйте достать. А в былые времена в Ковше не только бабку, но и этого добра покупай — не берут. Потерял город свой колорит. Не тот стал город. Ну и слава богу, что не тот.
В конце концов все было выпито и съедено, и даже бесконечные байки собутыльника стали иссякать. Будрис подозвал официантку и полез в карман.
— Заплачено, — сухо и как-то утомленно сказал Павлов.
— Как?
— Заплачено. Правда, Верочка?
— Как всегда.
Будриса сжигал стыд. Что подумал? Он теперь ясно ощутил одиночество этого человека и от одиночества неиссякаемую жажду собеседника.
— Как хотите, — сказал Будрис, — но я этого позволить не могу.
— А вы позвольте, — Павлов внимательно, словно обо всем догадываясь, наблюдал, как краснеет собеседник.
— Ну тогда еще, — сказал Будрис. — Еще.
Он сейчас был способен выпить с этим человеком море, смыло бы только это море с него жгучий стыд. Заказ взяли.
— А здорово это, когда водятся деньжата, — наивно и хитровато сказал Павлов. — А то вдруг их у меня не было бы… Или у вас. Я не сел бы… Вы ушли бы… И не было бы двоих хороших людей. А был бы спаситель бича, надменный «европеец». И бич… — Тряхнул головой. Сказал после паузы: — Не бич, Северинушка… Беда моя, что семь месяцев околачиваюсь здесь, да сижу по кабакам вечерами, и работаю днем за приличную зарплату, вместо того, чтобы плавать. Однако до плаванья мне дальше, чем до Луны. Пожалуй, никогда. Вы извините, не могу сказать большего.
— И вы простите, — сказал Будрис. — Я тоже. Они пожали руки друг другу.
— Кажется, со здоровьем у вас что-то… — тихо спросил Павлов.
— И со здоровьем. И так паршиво.
Догадливо улыбнулись синие глаза.
— Ну хорошо… А было вот еще что… Во время японской оккупации отец мой выдал себя за японского отпрыска. Мол, выходец с юга Японии, с острова, кажется, Окиносима. На матушку малость был похож разрезом глаз да цветом лица. Совсем малость, но все-таки в каком-то там поколении японец.
Владел этот японец языками: русским, понемногу китайским, и корейским, и еще антияпонским… На нас работал.
Разговор становился все теплее и откровеннее, не осталось и следа от неловкости и недоверия первых минут. И под этот разговор и желая заглушить горечь первой встречи, они таки здорово набрались в тот вечер.
Во всяком случае, в конце, когда вдруг рявкнули смычки, барабаны и трубы и весь зал начал подпевать и срываться с мест, Будрис, к удивлению своему, услышал, что он тоже подпевает во весь голос и не бежит танцевать только потому, что не уверен, получится ли у него что-нибудь.
У каждого портового города есть своя песня, своеобразный гимн, что ли, под который никто не усидит. А если уж кто не встанет, то прослывет изменником отечеству, во всяком случае наглецом, наплевавшим на все его святые традиции. Знаете, как говорят в Америке: «Лучше оскверните обелиск Вашингтона, только не это».
Здесь таким гимном была старая наивная песня о девушке, которая «по-лю-би-ла мо-ря-ка!!!»
Он не лекарь,
Не аптекарь!
Не разносчик мо-ло-ка!!!
Плачу я, но не жалею,
Что влюбилась не в жокея.
Не в торговца бакалеей,
А в бродягу мо-ря-ка!!!
Они пели «джокея» и «торговца-бакалея», будто бы этот лавочник имел другую профессию — «бакалей» или это было его имя вроде «Бармалей». Но пели они так ретиво и вдохновенно, что одурь брала.
Все плыло, как в тумане, и он, кажется, путал куплеты. Но орал вместе со всеми:
Ну и пусть, моряк, не скоро
Ты вернешься в этот город,
Моряки блуждают в море,
Словно в небе облака!
Китобои топали ногами, словно обутыми в пудовые сапоги. Пролетали со своими партнершами капитаны, даже самые седовласые. Все это напоминало пляски индейцев или танец людей, которым двадцать лет запрещали танцевать.
По-лю-би-ла мо-ря-ка!!!
Будрис заметил, что собеседник пританцовывает, сидя на месте. Глуповатая песенка родила в его глазах искреннее восхищение. И это лучше всего говорило, что Василь — коренной, потомственный житель, плоть от плоти и кровь от крови города.