— Что… ж ты… тол-пой. Де-ня? Ис-пу-гал-ся? Или ты толь-ко баб бье-шь од-ин на од-ин?

Бешеные глаза вспыхнули яростью, и он с кулака ударил меня по лицу еще и еще, подходя все ближе и ближе. И я всеми силами собрался, подтянулся на цепях и, резко вскинув ноги, зажал его голову коленями так сильно, что глаза Дени повылазили из орбит. Он явно не ожидал подвоха. Я бы скрутил ему шею, если б не ребра, боль простреливала все тело и не давала сдавить сильнее. Но в этот момент на меня посыпался град ударов по спине, по голове, по рукам и ногам. Я не выпускал хрипящего ублюдка до тех пор, пока меня не вырубило.

Пришел в себя от хруста собственных костей. Попытался пошевелить ногами. Но они висели плетьми. Мне перебили колени и щиколотки. Смутно помнил, как по ним били железными кувалдами. Деня бил. Рычал и бил до остервенения.

Но я все еще был жив… все еще на что-то надеялся. Наверное, на то, что не посмел сука тронуть ее, что рука все же не поднялась. Я готов был расплатиться за нас обоих. Пока он мне не показал фото, где она голая на полу лежит и широко открытыми глазами в потолок смотрит. Места живого на теле нет. Вся сплошной черный кровоподтек, и ноги неестественно вывернуты.

— Она тебя звала, когда я ее убивал. Это было так мило.

Я завыл. Громко. Так громко, что понял, как лопаются голосовые связки, как рвутся одна за другой, и сосуды в глазах лопаются. А он хохочет до слез, до припадка, как ненормальный.

— Я ее бил, а она за тебя молилась? Прикинь? В наше время еще молиться умеют за кого-то. Одного не пойму. За что она тебя, а? Ты ж ничто и никто. Ты ментяра и тот бывший, алкаш, ни бабла, ни характера. А она одного и навсегда… преданная сука. Тебе, б***ь. Я ей к ногам весь город бросил. Любовь зрителей, карьеру. А она… тебяяяяяяяя.

Я его почти не слышал. Что он говорил, значения уже не имело… я ее глаза открытые вижу, и собственный голос слышу, как обещаю ей, что все хорошо будет. Только она знала, что не будет. Знала с самого начала. Вот почему бежала от меня. Не ради себя… нет… ради меня.

— А ты помнишь, Гром? Как мы в детстве?

Он вертел у меня перед лицом ножом и поглаживал пальцами лезвие.

— По-ше-л на х**й, урод.

— Друзья. Навек. Пока не сдохнем. Кто предаст… Тому ножом в глаз.

Я не закричал, когда лезвие мягко вошло в глазницу… я продолжал видеть ее лицо. Прости, маленькая. Прости, я не хотел. Я не знал… прости. А знал бы, я бы его зубами грыз…

Глава 18. Олег

Спустя четыре месяца.


Макарыч в тот день на рыбалку собирался особо тщательно. Столько времени погода гадская была, не позволяла к озеру пойти — грязюка по колено и дождь стеной, а тут потеплело, и солнышко вылезло. Сам Бог велел рыбки половить да ухи сварить. Он снасти долго с любовью готовил, прикормку еще с вечера наварил, червей накопал и семечек на мясорубке накрутил. Когда еще мать его жива была, вечно ворчала, что ножи стачивает макухой своей. А потом и он бы рад ворчание услышать, но никто больше не ворчит. Совсем никто. В их селе вообще мало народа осталось: кто в город с детьми рванул, кто помер от старости, кто в соседний поселок поехал. Там и больницу построили, и мясокомбинат открыли. Говорят, люди лучше живут, чем в их Волкоступово. Так и стоят с пару десятков домов старых, с крышами косыми. Но все свои. Никто деру давать не собирается. Если плохо кому, травки или зелье бегут у Макарыча брать. Мать его в поле родила во время бомбежки, пуповину перегрызла сама и в деревню поползла. Там и осталась, обжилась, в госпитале работала до самого окончания войны. Ведьмой ее все называли, потому что не болела никогда, и Степка ее не болел, и раненые не мерли* (умирали. разговорное. местное). Она их травами отпаивала, мазями мазала и заговоры читала, пока не видел никто. После войны голодуха, вшивые все, а Степка, хоть и в одежде рваной, но здоров и румян. Так ведьмой Ксению и прозвали, хотя и бегали к ней за отварами и за травами, пока не умерла и сыну свои знания не отдала. А у всякого дара своя цена есть. У этого — одиночество. Мать ему так и говорила, когда умирала, что, если примет ее знания, так один на свете белом и останется. Люди, они ведь неблагодарные. Он вылечит, а те за порог выйдут и сплюнут, хорошо, если забудут, если не очернят и гадостей не наговорят. Макарыч привык. Он знал, что за каждую жизнь спасенную ему самому на душе легче становится.

До озера Степан не дошел, странную картину увидел, между березками затаился и Ладке молчать наказал. Она умная, хоть и дворняга. С полуслова хозяина понимает. Обнял ее за рыжую шею и присел на корточки, всматриваясь как из большой черной машины кого-то вытянули за руки и за ноги. Бросили на траву. Поди, мертвеца… Батюшки. Это что ж делается средь бела дня. Макарыч перекрестился, но с места не сдвинулся. Пока упыри в черных плащах землю копали, он все на парня, лежащего в траве смотрел. Так и не мог понять на расстоянии, дышит ли тот или все же мертвец.

— Все хватит копать. Зарывайте его. Все равно поломанный весь, не выберется.

— Может, добить его. Жестоко вот так живьем.

— Хозяин приказал живьем. А я приказов не ослушиваюсь. Не то самого вот так прикопать могут.

Вот же нелюди. Ведь и правда живой. Макарыч терпеливо выждал, пока подонки парня закопают и могилу травой присыплют. А потом так же ждал, чтоб уехали. Едва шум колес стих вдалеке, подорвался и давай разгребать землю руками, откапывать, и Ладка быстро лапами большими перебирает — помогает.

— Помогай, милая, помогай. За лопатой нет времени идти.

Когда землю разгреб и увидел несчастного, от ужаса рот руками закрыл. И правда, мертвец почти. С такими травмами как выжить? Лицо в месиво превратилось, и глаз выколот правый, пока тащил из ямы, бедняга стонал тихо, хрипло и что-то шептал неразборчиво. Макарыч собаку с ним оставил, а сам обратно в село поковылял. Если лошадь возьмет, внимания привлечет много. Давно повозку не запрягал, да и времени много займет. Взял тачку и мешков в нее накидал. Если что, скажет траву сухую для Жуля рвал. Когда переворачивал несчастного и в тачку затаскивал, у самого сердце кровью обливалось — что за нелюди его так? Что за звери? Места живого не оставили, сволочи. Но он, Степан, и не таких с того света вытаскивал. Привозили ему… разных. Прятали-лечили. В лихие девяностые у него много стреляных, подрезанных перебывало. И ампулы с того времени с антибиотиками и обезболивающими остались, и шприцы, и жгуты. Какого добра ему только не возили сюда, лишь бы братков латал и с того света вытягивал. Когда осмотрел, понял, что шансов мало. Ну он попробует, если не выйдет, обратно в лес завезет и в той яме и схоронит.

Но мужик на редкость живучим оказался. За жизнь цеплялся изо всех сил с завидным усердием. Казалось, развороченный весь, от боли одной сдохнуть можно, а он держался стойко. Правда, слегка не в себе был. В сознание урывками приходил. Кричал что-то, то ли женщину звал, то ли о рассвете что-то бормотал.

Синяки да ссадины Степан травами смазал и продезинфицировал, примочки поставил. Сломанные руки да ноги вправил и зафиксировал. Только глаз настораживал. А точнее, глазница пустая и рана открытая там. Макарыч повязку наложил и с Ладкой парня оставил, а сам в районный центр пошел с Григорием Артемовичем встретиться. Когда травами не справлялся, звал его. Молодой врач не отказывал никогда. В свое время Макарыч жену его с того света вернул. Диагноз ей страшный поставили — рак. Врачи руки опустили, отказались от нее, а Макарыч сказал, что болезнь не смертельная. Он смерть ладонями всегда чуял. Проведет над человеком — если холодно ладоням, то там смерть прячется. Иногда бывало, удавалось ее прогнать, но чаще всего уродина костлявая кого пометила, того с собой забирала. Молодой доктор не верил. А когда жена снова кушать стала, поправилась и анализы показали улучшение сказал, что теперь точно в чудеса верить будет. Григорий Артемович приехал вечером на маршрутке — Макарыч просил не светиться. Долго пытался убедить Степана, что парня надо бы в больницу, но старик опасался, что, не дай Бог, заметит кто. Ведь убить хотели антихристы. Врач приезжал почти каждый день капельницы ставил, уколы делал, помогал мыть раненого. Улучшение началось где-то через пару недель, когда жар полностью спал, и несчастный наконец-то не потерял сознание, а по-настоящему уснул. Теперь, когда Макарыч руками над ним вел, холода не чувствовал. Ну и все. Можно молодого доктора отпускать. Оклемается теперь их Леший. Так про себя парня прозвал Макарыч. Заросший, с окровавленной повязкой на лице, кривым носом и запекшимися корками губами, тот не иначе как на лешего был похож, да и в лесу найден.