– Восхитительно! Что за чудный голос! – воскликнула госпожа фон Таубенек.
– Ба, это один мальчишка, милостивая государыня, нахальный олух, который вечно надоедает нам своим пением, – сказал сидевший в конце стола, рядом с советницей, Рейнгольд слабым, дрожащим от едва сдерживаемой досады высоким голосом.
– Ты прав, пение в пакгаузе становится просто невыносимым, – поддакнула бабушка, с беспокойством поглядывая на него. – Но не стоит сердиться из-за этого. Успокойся, Рейнгольд! Семейство в пакгаузе – это неизбежное зло, к которому можно привыкнуть, и ты привыкнешь со временем.
– Никогда и ни за что на свете, бабушка! – возразил молодой человек, с нервной поспешностью бросая на стол сложенную салфетку.
– Фи, какой вспыльчивый! – рассмеялась фрейлейн Элоиза. Что за великолепные были у нее зубы! – Много шуму из ничего. Не понимаю, как могла мама прервать свой рассказ из-за какого-то пения, а еще меньше понимаю ваш гнев, господин Лампрехт, – я бы просто не стала слушать. – Говоря это, она взяла из вазы апельсин и начала его чистить. Бледное лицо Рейнгольда слегка покраснело – ему стало стыдно за свою горячность.
– Я сержусь только потому, – сказал он в оправдание, – что мы должны подчиняться всему этому. Тщеславный мальчишка видит, что у нас гости, но ему только того и надо, чтобы им восхищались.
– Ты ошибаешься, Рейнгольд, – сказала тетя Софи, проходя позади него. До тех пор она находилась при исполнении своих обязанностей по хозяйству – около кофейника – и, сварив ароматный кофе, поднесла первую чашку на серебряном подносе госпоже фон Таубенек.
Взяв сахарницу со стола, тетя Софи прибавила:
– Мальчик не обращает на нас внимания, он поет для себя, как птица на ветке. Песня сама льется из его груди, и я всегда радуюсь, когда слышу его чистый, божественный голос. Послушайте!
Она обвела глазами присутствующих, кивнув головой в сторону двора.
«Слава всевышнему Богу!» – пел мальчик в пакгаузе, и никогда еще не славил Бога более прелестный голос.
Рейнгольд бросил на тетю Софи взгляд, возмутивший притаившуюся в углу у окна девушку. «Как ты смеешь говорить в этом избранном обществе?» – ясно выражал надменный взгляд бесцветных глаз, сверкавших от злости.
– Прошу извинить мою горячность, – пробормотал он прерывающимся голосом. – Но это пение действует мне на нервы, как когда водят мокрым пальцем по стеклу.
– Этому нетрудно помочь, Рейнгольд, – успокаивающе сказал Герберт, вставая и направляясь в галерею, чтобы закрыть окно напротив двери залы.
Идя вдоль галереи, чтобы посмотреть, не открыто ли еще где-нибудь окно, Герберт приблизился к месту, где пряталась Маргарита. Она отодвинулась поглубже в темный угол окна, и шелковое платье при этом зашуршало.
– Кто тут? – спросил он, останавливаясь. Девушке стало смешно, и она ответила полушепотом:
– Не вор, не убийца и не призрак «дамы с рубинами». Не бойся, дядя Герберт, это я, Грета из Берлина.
Он невольно отступил назад и смотрел на нее, не веря своим глазам.
– Маргарита? – Молодой человек неуверенно протянул ей руку и, когда она вложила в нее свою, выпустил ее, даже не пожав.
– И ты приехала так таинственно, одна, ночью, не известив никого о своем прибытии? – спросил он.
Ее темные глаза задорно взглянули на него.
Знаешь, не хотелось посылать эстафеты[6], это мне не по средствам, и я подумала, что, если даже я приеду неожиданно, меня все же примут и разместят дома.
– Теперь я узнал бы «своевольную Грету», даже если бы в этом сомневался. Ты нисколько не изменилась.
– Очень рада, дядя.
Он отвернулся, чтобы скрыть улыбку.
– Что же ты теперь думаешь делать? Разве не пойдешь туда? – указал он в сторону залы.
– О, ни за что на свете! Могу ли я предстать среди фраков и придворных туалетов в платье с помятой оборкой? – В зале меж тем вновь завязался громкий, оживленный разговор. – Ни в коем случае, дядя. Тебе самому было бы стыдно ввести меня туда в таком виде.
– Ну, как знаешь, – сказал он холодно и пожал плечами. – Хочешь ли ты, чтобы я прислал к тебе папу или тетю Софи?
– Боже сохрани! – Она невольно выступила вперед, протягивая руку, чтобы удержать его, причем на ее голову упал яркий свет, подчеркнув необыкновенную привлекательность этой темноволосой головки. – Я сейчас уйду. Я видела достаточно.
– Да? Что же ты видела?
– О, много красоты, настоящей, удивительной красоты, дядя! Но также и много важности и надменной снисходительности – слишком много для нашего дома.
– Твои родные этого не находят, – сказал он резко.
– Кажется, так, – ответила она, пожимая плечами. – Но они, конечно, умнее меня. Во мне течет кровь моих предков, гордых торговцев полотном, и я не люблю, чтобы мне что-нибудь дарили.
Герберт отошел от нее.
– Я вынужден предоставить тебя самой себе, – сказал он сухо с легким поклоном.
– Погоди минуту, прошу тебя. Если бы я была «дамой с рубинами», я бы исчезла незаметно и не стала бы тебя беспокоить, а теперь, будь добр, притвори дверь в залу, чтобы я могла пройти.
Он поспешно направился к двери и затворил за собой обе ее половинки.
Пробегая по галерее, Маргарита слышала общее возражение в зале против запирания двери, и, прежде чем она успела выйти на лестницу, дверь опять медленно отворилась, и из нее украдкой высунулась голова молодого человека, желавшего, вероятно, убедиться, что она ушла.
Итак, чопорный господин ландрат и своенравная Маргарита были в сговоре. Ему, конечно, никогда не снилось, чтобы такое было возможным, и ей стало необыкновенно весело. Когда она вошла в общую комнату, ее встретил громкий крик – дверь в кухню распахнулась и из нее выбежала Бэрбэ.
– Опомнись, Бэрбэ! – воскликнула Маргарита, идя ей навстречу к порогу ярко освещенной кухни и весело смеясь. – Ведь я на нее нисколько не похожа – на даму из красной гостиной с рубинами в волосах, и совсем не такая прозрачная, как госпожа Юдифь в паутинном одеянии.
А Бэрбэ просто обезумела от радости. С хлынувшими из глаз слезами она схватила и начала изо всех сил трясти протянутую ей руку.
– Не годится сравнивать себя с привидениями в коридоре, это дело нехорошее, а вы и так бледненькая. Страх как вы бледны!
Маргарита с трудом удерживалась от смеха. Здесь все по-старому!
Легкая ироническая улыбка пробежала по ее губам.
– Ты права, Бэрбэ, я бледна, но настолько здорова и сильна, что никогда не поддамся твоим привидениям. И ты увидишь, что на здоровом тюрингском воздухе мои щеки скоро станут круглыми и красными, как берфордские яблоки. Но погоди, – из открытого окна опять лился голос мальчика. – Скажи-ка мне, кто это поет в пакгаузе?
– Это маленький Макс, внучек стариков Ленц. Его родители, должно быть, умерли, и дедушка взял его к себе, его фамилия тоже Ленц. Вероятно, он дитя их умершего сына, уже ходит в школу, а больше я ничего не знаю. Ведь это такие тихие люди, что никому не известны ни их горести, ни радости. А наш коммерции советник и госпожа советница не хотят, чтобы мы общались с этими людьми, фрейлейн, дабы не было сплетен; да и правда, это было бы унизительно для такого дома, как наш. Мальчику-то нет никакого дела до наших обычаев, он в первый же день сошел, не спросясь никого, во двор и играет там, совсем как, бывало, вы с молодым барчонком Рейнгольдом. И что это за прелестное дитя, фрейлейн Гретхен, такой славный мальчик!
– И правильно делает. Вот молодец! – «В нем видна сила и уверенность», – подумала Маргарита. – Но что же говорит на это бабушка?
– Госпожа советница просто выходит из себя, да и молодой господин тоже. Ах, как он зол! – сказала кухарка, махнув рукой. – Но, как они ни бесятся, что ни говорят, господин коммерции советник точно не слышит.
Бэрбэ вынула булавку из своей косынки и приколола полуоторванный бантик на платье молодой девушки.
– Вот теперь ничего, – сказала она, отступив немного. – Ведь там, наверху, сегодня так хорошо, а за шампанским будет улажено дело между придворными господами и господином ландратом. И красивая парочка, скажу я вам, фрейлейн, и большая честь для нашего дома!
С этими словами Бэрбэ взяла со стола лампу и хотела зажечь ее для Маргариты, но та отказалась от освещения – хотела дождаться в темноте, пока наверху все закончится, и влезла на подоконник в общей комнате.
Она сидела и размышляла, а старые часы сопровождали проносившиеся в ее голове мысли спокойным размеренным тиканьем. Ее душевное волнение мало-помалу улеглось; мысли о жестокосердии Рейнгольда и бабушки, так ее рассердившие, она гнала прочь, чтобы не отравлять своего возвращения в отчий дом.