— Из чьего дома, мамаша? Насколько мне известно, мы находимся здесь в доме Лампрехта, а не в имении моего тестя; кроме того, живописец живет не в этом доме, а далеко через двор.
— Да, это-то и есть непонятное! — дополнила старушка, мудро пропустив мимо ушей резкое напоминание зятя. — Я не могу вспомнить, чтобы пакгауз когда-либо был обитаем.
— Ну, а теперь в нем живут, милая мамаша! — с деланной флегмой произнес Лампрехт.
Советница пожала плечами.
— К сожалению… притом его заново отделали для этих людей. Ты начинаешь баловать своих рабочих.
— Это не простой рабочий.
— Господи Боже, он разрисовывает чашки и трубки! Ради этого вовсе незачем отличать его и разрешать ему жить в доме его хозяина.
— Когда я в прошлом году пригласил Ленца, он поставил условием разрешить ему жить в городе, потому что его жена больна и нередко нуждается в немедленной врачебной помощи.
— Ах, вот что! — воскликнула советница, а затем, помолчав несколько мгновений, решительно произнесла: — прекрасно! Против этого нельзя ничего возразить. В городе достаточно квартир для подобных людей.
— Вы находите, что я должен ни с того, ни с сего выселить Ленца из его квартиры лишь потому… потому, что он на несчастье имеет красивую дочь? — воскликнул Лампрехт, и в его глазах, устремленных на старушку, снова вспыхнул мрачный огонек. — Разве все мои служащие не подумали бы, что Ленц в чем-нибудь провинился? Разве я могу поступить с ним таким образом? Выбросьте из головы это, мамаша: сделать это я не могу!
— Но, Боже мой, надо же что-нибудь предпринять! Так не может и не должно продолжаться! — с отчаяньем воскликнула советница. — В таком случае мне не остается ничего другого, как самой пойти туда и сделать так, чтобы эта девица уехала. Я не поступлюсь ни перед какими денежными затратами, как бы велики они ни были!
— В самом деле? — произнес Лампрехт, и в его упавшем голосе послышался как бы тайный страх, — вы хотите выставить себя в смешном виде и — что важнее всего — этим шагом подорвать в моих служащих уважение ко мне? Вы желаете, чтобы они подумали, что их судьба находится в зависимости от ваших личных интересов? Это допустить я не могу… — Он остановился, вероятно, почувствовав, что становится слишком резким, а затем спокойнее добавил: — пребывание тещи и тестя в моем доме всегда доставляло мне удовольствие; вы, без сомнения, не испытывали никаких стеснений, я по крайней мере всегда прилагал все усилия к тому, чтобы ни одно ваше право не ограничивалось ни на йоту. Однако за это я требую, чтобы никто не вмешивался в мои дела.
— Извини, пожалуйста, ты волнуешься совершенно зря, — холодно перебила его советница, делая благородный отстраняющий жест рукой. — Да и, собственно говоря, ты так горячо отстаиваешь не что иное, как каприз. В другой раз тебе было бы совершенно безразлично, имеет ли живописец Ленц с семейством крышу над головой или нет… я тебя слишком хорошо знаю! Всё-таки… само собой разумеется, что я уступаю. Пока я, значит, буду вынуждена постоянно быть начеку и не иметь ни минуты покоя.
— Будьте совершенно спокойны, мамаша! В данном случае вы имеете во мне самого горячего союзника! — произнес Лампрехт с язвительным смехом. — Ночным прогулкам и напыщенным сонетам настанет конец… даю вам слово! Я буду следовать по пятам за этим влюбленным юношей, можете быть уверены!
Дверь в коридоре с шумом отворилась, и в сенях послышались детские шаги.
— Можно войти, папа? — раздался голос Маргариты.
Лампрехт отворил дверь и впустил детей.
— В чем дело? Печенье вы, лакомки, вчера съели, коробка пуста…
— Мы вовсе и не хотим его! Сегодня у нас была сладкая булка! — сказала девочка. — Тетя София прислала за ключом… за ключом от задней комнаты в темном коридоре, которая всегда заперта.
— И откуда смотрела во двор барыня из красной гостиной, — дополнил Рейнгольд.
— Что за чепуха? Какая барыня из красной гостиной? — резко произнес Лампрехт, не будучи однако в состоянии скрыть некоторую тревогу.
— Да это все глупая Варвара говорит, папа! Она ведь у нас суеверна, — ответила Маргарита.
Затем она рассказала о том, что якобы видела в окне: полинявшие занавески с вытканными на них красными букетами зашевелились, раздвинулись, и в большой щели показалась женщина со светлыми волосами; тетя София утверждает, что это было солнце, а это — неправда.
Лампрехт отвернулся и взял брошенную книжку, чтобы снова положить ее на полку.
— Не подлежит сомнению, что это было солнце, глупышка. Тетя София совершенно права, — сказал он и обернулся лишь тогда, когда с педантичной аккуратностью поставил книгу на прежнее место. — Подумай сама, детка, — с улыбкой добавил он, слегка постучав пальцем по ее лбу, — ты приходишь сюда за ключом от крепко-накрепко запертой комнаты, а он у меня висит там, в шкафчике для ключей. Разве живое существо может пролезть в щель?
Девочка задумчиво смотрела перед собой; видно было, что она вовсе не убеждена. На широком детском лобике можно было ясно прочесть: «меня не переубедишь в том, что я видела собственными глазами». Доводы отца возымели только то действие, что девочка серьезно проговорила:
— Можешь мне поверить, папа, это была бабушкина горничная!
Лампрехт громко расхохотался, а советница, несмотря на всю свою досаду, не могла не присоединиться к нему.
— Эмма, деточка? Сохрани Бог! Что за глупости бродят у тебя в голове, Грета? Знаешь, — многозначительно подмигнув, добавила она, обращаясь к зятю, — люди опять беспокоят нас вновь возродившейся легендой. Слова Рейнгольда относительно дамы из красной гостиной могут подтвердить тебе, что они не придерживают своих языков даже при детях. Каждый утверждает, что что-нибудь да видел; на этот раз не только тени и облака паутины. Эмма, например, клялась, вся дрожа от страха, что привидение вовсе не было прозрачным и что из-под вуаля на мгновение мелькнула рука, белая и пухлая; она покачала головой и прижала руки к груди…
— Мне кажется, тут кроются прямые сношения Герберта с фрейлейн Ленц. При этой мысли вся кровь закипает во мне.
— Черт возьми! Вот была бы история, — заметил Лампрехт, с демонической улыбкой, поглаживая свою бороду, — в таком случае тут, конечно, нужны глаза и уши аргуса. Впрочем, мне уже порядком надоели все эти сплетни среди прислуги. Издавна была допущена ошибка, что этот флигель оставался необитаемым, благодаря этому бредни какой-то старой бабы из года в год пускали все более глубокие корни. Но я положу этому конец. Я с удовольствием поселил бы там нескольких рабочих с фабрики с их семьями, но они стали бы тогда ходить мимо моих дверей и этот шум беспокоил бы меня. Не тратя лишних слов, я сам время от времени буду жить в комнатах этой госпожи Доротеи.
— Это было бы во всяком случае радикальным средством, — с улыбкой заметила советница.
— Кроме того, следовало бы сделать запирающуюся дверь, которая отделяла бы сени: тогда у этих трусов, которым надо работать здесь, не было бы повода заглядывать в коридор и так долго внушать себе всякие страхи, пока им не покажется какое-либо привидение. Надо будет подумать над этим! — Он взял с письменного стола бонбоньерку. — Посмотрите-ка, тут еще запряталась парочка конфет, — сказал он, подавая детям конфеты. — А теперь идите, папе надо писать.
Дети выбежали; советница также, натянув на плечи пелерину, собралась уходить и довольно сдержанно попрощалась; она не облегчила своей души — живописец сидел в пакгаузе прочнее прежнего, а зять, обыкновенно столь галантный, проявил необычайное упорство. Даже теперь, несмотря на почтительный поклон, в его глазах не замечалось и следа раскаяния; наоборот, они выражали скорее тайное нетерпеливое желание как можно скорее остаться одному. Заметно рассерженная, она вышла.
Лампрехт неподвижно остался стоять посреди комнаты; дверь захлопнулась, и затем бронзовые туфельки затопали вниз по ступенькам. Лампрехт прислушивался, пока последний звук не затих на лестнице; тогда он одним прыжком подскочил к письменному столу, прижал бювар к сердцу, а затем — к губам, несколько раз провел рукой по маленькой акварели, как бы желая стереть с нее взгляд его тещи, останавливавшийся на ней, и, наконец, запер бювар в стол. Все это было делом нескольких секунд. Вслед за тем комната опустела… и вскоре в нее начали пробираться легкие вечерние тени. Розовый отблеск побледнел, а портрет покойной Фанни, висевший на стене, как будто начал оживать; в полусвете вечерних сумерек с жуткой ясностью казалось, что она сейчас сойдет на ковер и, подобрав серый атласный шлейф, станет бродить по дому, как… покойная Юдифь!