На одном из благотворительных базаров, устроенных Шереметевыми в их Фонтанном дворце, Ирина, среди других, продавала сувениры и поделки, изготовленные да­мами-рукодельницами. Выбрав из этого вороха забавного Пьеро в шелковом балахончике, старый приятель ее отца положил в корзинку девочки крупную купюру, улыбнулся и сказал: «Какая же у Васи милая дочка!»

За спиной Ирины, как часовой на посту, стоял ее неиз­менный кавалер Павел Шереметев. Когда все оказалось рас­проданным, он нетерпеливым шепотом сказал ей на ухо:

— Да пойдемте же… Вы сами просили, чтобы я показал место, где Кипренский Пушкина рисовал.

Ирина, обернувшись, кивнула головой, и они незаметно улизнули от гомонившей толпы.

В этой полукруглой, с окном, выходящим на Фонтан­ку, комнате было пустынно и тихо. Оглядевшись, Ирина задумчиво сказала:

— Кипренский вот сюда Пушкина посадил — так, что­бы свет на лицо падал… Вы на портрете видели — у него глаза совсем голубые.

…Сколько Ирина помнила себя, столько же она помни­ла и Павла. Их семейства дружили много лет. Несколько старше возрастом, он взял над юной подругой права по­кровителя и защитника от свар и недоразумений с родными братьями.

Благодаря своему рыцарю маленькой Нарышкиной на детских балах никогда не приходилось скучать, ожидая при­глашения на танец. У нее всегда был свой верный кавалер.

Годы шли. Ирина все больше напоминала грузинскую княжну с гагаринских акварелий — очень высокая, с не­вообразимо тонкой талией, она вызывала банальное, но, в сущности, очень верное сравнение с гибкой лозой.

В ее облике было нечто загадочное, сдержанное, не дающее повода к фамильярности. Подружки шептались, стреляли глазками, уже вовсю кокетничали с молодыми людьми — Иринино же место в компании сверстников оказывалось всегда немного на отшибе.

Подруг у нее почти не было, и она этим совсем не тяготи­лась. А вот с Павлом продолжала дружить, хотя встречаться доводилось много реже прошлого. Но зато тогда разговорам не было конца.

В их характерах и пристрастиях оказалось немало похожего. Оба избегали толпы, шумных сборищ, были романтичны, любили музыку, стихи и обладали развитым воображением. Такое сходство заставляло ценить общество друг друга. Приятно было знать, что есть человек, с которым можно говорить и доверять то, что не скажешь никому.

Павел продолжал себя считать влюбленным в Ирину. Иногда это чувство как будто ослабевало под напором но­вых обстоятельств, впечатлений и разлук — он часто ездил по поручению отца то в одно, то в другое имение в разные концы России, путешествовал за границей.

Однако стоило ему задержаться с письмом Ирине или долго не получать от нее весточки, как он тут же ловил себя на беспокойстве, плохом настроении. Это требовалось незамедлительно исправить, и Павел садился за стол.

Письма к Ирине выходили самыми длинными. Помимо всякого рода описаний они содержали его размышления по поводу собственной жизни. Правильно ли он сделал, что нарушил шереметевскую традицию и, прослужив какое-то время в гвардии, подался в университет? Признавался, что начал посылать в журналы научные статьи и некоторые из них даже напечатали.

Понятно, что в двадцать лет хочется поговорить и о другом, но Ирина была против любовных излияний, порой даже намекала: мол, ему надо бы завести девушку и тогда все станет на свои места. Он замолкал, письма вновь обретали дружеский характер, а потом, изнывая от того, что давно уже не видел ее, забывал о своих обещаниях не касаться сердечных тем. И все начиналось сызнова.

…В восемнадцать лет Ирина была взята в Зимний дво­рец фрейлиной. Она быстро обратила на себя внимание и при дворе Николая II считалась одной из первых красавиц. Помимо прелестной наружности природа наделила ее пле­нительной женственностью и редким обаянием, под кото­рое подпадали все: старики, дети, слуги, генералы, самые злоязычные дамы. Было что-то необыкновенно привлека­тельное в ее обращении, непреднамеренном, естественном и простом.

Стоит ли говорить, какое количество поклонников сразу появилось у Ирины и сколько любопытных глаз следило за тем, что из всего этого выйдет…

* * *

Спустя два года после того, как молодая Нарышкина стала появляться на балах в Зимнем, в доме одного из самых богатых и влиятельных людей империи графа Иллариона Ивановича Воронцова-Дашкова разразился скандал. При­чина, вызвавшая его, оказалась совершенно невероятной для семейства, давно снискавшего в высшем свете репутацию почти идеального.

Графу и графине завидовали, считали их на редкость счастливыми родителями, которые сумели вырастить лю­бящих, послушных детей. Впрочем, все члены этой семьи были связаны между собой узами самой сердечной дружбы. Много ли есть примеров подобному?

И вот в высших сферах молнией пробежала новость: гордая, властная, похожая своим обхождением на особу, у которой под началом королевство, графиня-мать Елизавета Андреевна Воронцова-Дашкова, будучи у кого-то в гостях, совершенно случайно узнала, что ее двадцатидвухлетний сын Илларион — по-семейному Ларри, Ларька — женится.

Не замечая ни окаменевшего лица гостьи, ни ее задро­жавшей руки, хозяева стали вовсю нахваливать достоин­ства невесты. Ах, какая это прелесть, Ирина Нарышкина! Государь и государыня в ней души не чают, а особенно вдовствующая императрица Мария Федоровна. Без Ири­ны в Зимнем не обходится ни один, с самым узким кругом приглашенных, семейный праздник. Что ни говори, в этой жизни такие нюансы имеют большое значение.

Графиня едва понимала, о чем идет речь. Более уни­зительного положения нельзя было придумать! В голове стучало одно: «Женится! Женится, не спросив родителей… Даже не поставив нас в известность».

Дождавшись возможности уехать, убитая этим извес­тием мать вернулась в свой особняк на Английской набе­режной и, не скинув вечернего наряда, принялась писать мужу, в то время находившемуся при кавказских войсках. Ему, только ему, неизменному и незаменимому другу ее сердца, графиня могла рассказать о случившемся и просить совета, как быть дальше. Она боялась взять на себя объяс­нение с сыном, думая, что не сдержится, наговорит лишнего. Пусть уж лучше муж…

Граф-отец написал сыну письмо, которое стоит воспро­извести почти полностью как образец редкого родитель­ского самообладания и умения в самых острых ситуациях не нанести непоправимого урона отношениям с тем, кто, безусловно, виноват.

«Любезный друг Ларька! Сегодня я получил письмо от мамы, в котором меня она извещает о том, что ты просил руки Ирины Нарышкиной. Не могу от тебя скрыть, что твой поступок меня крайне огорчил. Кажется, ни я, ни твоя мать не заслужили такого бесцеремонного и бессердечного с твоей стороны обращения. Ты бы мог предупредить нас о твоем намерении, посоветоваться с нами, наконец, испросить нашего благословения на такой важный шаг. Но ты счел более упрощенно этого не делать, тебе было так удобнее, а будет ли это нам приятно или прискорбно, об этом ты не подумал. Кроме счастия, мой милый Ларька, ни мама, ни я тебе ничего не желаем, даже если с выбором твоим не вполне согласны, верь же нам немного, верь нашей любви к тебе и верь нашему житейскому опыту, всецело для вас, детей, приобретенному».

Самая жестокая отповедь не произвела бы большего действия на Иллариона, чем та родительская грусть, которая чувствуется в каждой строчке. Сын немедленно ответил, выражая всю меру раскаяния.

В этом письме настораживает то, что Илларион признает свой поступок скоропалительным. Он объясняет сватовство к Нарышкиной неким внезапным наплывом чувств. По его словам, все произошло «невзначай для самого себя».

Если между молодыми людьми сложились серьезные чувства, то бишь был роман, то почему же — «невзначай»? Да и могла ли Елизавета Андреевна, статс-дама, персона влиятельная и заметная в свете, не знать, за кем ухаживает сын? А по переписке чувствуется, что имя Ирины Нарыш­киной было для родителей новостью неожиданной.

Но что удивляет всего больше, так это откровенное неодобрение выбора сына. Совершенно ясно, что он для ро­дителей Иллариона более «прискорбен», чем «приятен». Об этом отец, собственно, высказывается весьма откровенно: «С выбором твоим не вполне согласны».

Странно! Казалось бы, чем не пара Иллариону знатная, красивая, весьма подходящая ему и по возрасту фрейлина Нарышкина? Может быть, за ней числились какие-то ком­прометирующие поступки? Однако невозможно предпола­гать, что, постоянно находясь под придирчивым взглядом многих глаз, девушка оказалась замешанной в чем-либо предосудительном. Сведения или намеки на то обязательно всплыли бы в переписке и дневниках. Но ничего подобного не было.