Наверное, он решил, что у Карин эпилепсия. Не знаю, как все устроилось с вином.

23

Отъехав подальше от церкви, примерно на середине Уэст-Миллс, я остановил машину, взял Карин за руку и спросил:

– Как ты себя чувствуешь, любимая? Дурнота прошла?

Она сидела сгорбившись, обхватив себя руками за плечи и опустив голову, будто старуха-нищенка на морозе, и ответила не сразу.

– Со мной все в порядке, – наконец прошептала она. – Мне не было дурно.

– Ну, у тебя просто голова закружилась или что-то в этом роде. Не волнуйся, я за тобой присмотрю. Если хочешь, можно прогуляться по берегу реки, подышать свежим воздухом… Или лучше сразу домой?

Она хотела что-то ответить, но захлебнулась рыданиями, невидящим взором глядя через дорогу, на ласточек, что черными тенями мелькали над Кеннетом. Я едва не сказал: «Возьми себя в руки», или как там говорят в таких случаях, но ее отрешенные рыдания меня остановили. Наверное, так рыдала Клитемнестра в опустевшем дворце, оплакивая и прошлое, и грядущее. В такое проявление скорби негоже вторгаться хлопотливой нянюшкой. Пока Карин не изольет свою скорбь сполна, утешить ее я не смогу. Я тронул машину с места, и в молчании мы поехали домой.

Карин словно бы не понимала, где находится. Она медленно вошла в дом, села на диван и продолжала плакать, безразличная ко всему. Я не знал, что делать. Может быть, это симптом ранней стадии беременности? Однако я о таком никогда не слышал. А вдруг это нервный срыв? Кстати, что это вообще такое? Как говорил мой отец, нервный срыв плохо поддается определению – это такое состояние, когда тебя больше не волнуют приличия и становится все равно, что думают о тебе остальные.

Я принес градусник. Карин не сопротивлялась, когда я сунул его ей в рот и велел:

– Под язык, любимая.

Не глядя на меня, она кивнула. Я отсчитал минуту и посмотрел на термометр. Температура была нормальной.

Я ушел на кухню, сделал кофе и вернулся в гостиную. Карин перестала плакать и, комкая носовой платок, смотрела в никуда.

– Карин, выпей кофе. Тебе сразу станет лучше.

Она взяла чашку и залпом проглотила кофе, как будто нарочно выказывала послушание, чтобы я поскорее оставил ее в покое.

Я встал на колени и приобнял ее за плечи:

– Послушай, любимая, все не так уж и плохо. Ты говоришь, что любишь меня. Тебе известно, как горячо люблю тебя я. Твое состояние меня очень тревожит. Вспомни, как нам повезло, какие мы счастливые. Ты в Булл-Бэнксе, в нашей крепости, где нам ничего не грозит. А ты – моя красавица Карин, самая чудесная женщина на свете. Ты нашла «Девушку на качелях». Вот, взгляни, она стоит в шкафчике. Посмотри хорошенько. Мы разбогатеем, у тебя будет ребенок, а все дурное осталось в прошлом.

После долгой паузы она вздохнула:

– Нет, не осталось. Боже, мне так страшно!

– Чего ты боишься, Карин? Ради бога, скажи, чего? Объясни мне!

Я поднял ее на ноги, вывел в залитый солнцем сад и заставил пройтись вдоль клумб, где над крупноцветными колокольчиками и львиным зевом гулко жужжали пчелы.

– Ну что ты, любимая? Погляди вокруг, скажи мне, что ты видишь?

Прильнув к моей груди, она прошептала:

– Schatten! Тени! Подбираются все ближе и ближе…

– Черт возьми, я должен понять, в чем дело. Ты поссорилась с родителями и сбежала из дома? Или дурно обошлась с бывшим любовником в Копенгагене?

Она помотала головой.

– Ты украла деньги на работе? Ты кого-нибудь обманула? Все это легко исправить, объяснить, извиниться. Деньги можно вернуть анонимно. А что касается меня… Карин, я же тебе не раз говорил, что меня не волнуют твои прошлые проступки. Ничто не поколеблет моей любви к тебе!

Мне не удалось добиться вразумительного ответа. В конце концов, так и не справившись с ее апатией и отрешенностью, я увел ее в спальню и заставил лечь в постель. Она на все соглашалась, но, как больной зверь, не искала способов облегчить боль и, покорно исполняя все, что от нее требовали, предпочитала всецело предаваться страданию. Я хорошо знал ее переменчивое настроение; она часто притворялась для вящего эффекта, шутливо преувеличивала свои чувства, будто играла роль, но сейчас все было иначе. Время от времени она судорожно вздрагивала и съеживалась на кровати, а потом лежала неподвижно, медленно дыша и старательно отводя глаза.

Почти полчаса я молча сидел рядом с ней, как вдруг она произнесла, словно обращаясь к кому-то невидимому:

– Зря я решила, что смогу туда пойти.

Я ничего не ответил. Ее не следовало ни уговаривать, ни расспрашивать. Я уже сказал все, что хотел, и она это услышала. Мне оставалось только быть рядом с ней.

В то утро мне пришлось отвечать на телефонные звонки. Разумеется, все уже знали, что случилось в церкви, и теперь осведомлялись о самочувствии Карин и желали ей скорейшего выздоровления. Я сказал Тони, что Карин оправилась, но ей лучше полежать, а потом извинился за доставленные неудобства.

– Я сам виноват, – со свойственной ему скромностью покаялся он. – Я не сразу заметил, что ей дурно.

Миссис Стэннард, со свойственной ей житейской проницательностью, сразу заподозрила, в чем дело.

– Зря вы повели ее на утреннюю службу. В ближайшие недели вам придется за ней неотступно ухаживать. Передайте ей от меня привет. Кстати, раз уж я вам звоню, расскажите, как там ваша матушка. Я увидела извещение в «Вестнике Ньюбери» и прямо не поверила своим глазам… А правда, что…

Весь день я просидел в спальне: читал или смотрел в окно на птиц в саду и на тучи в небе над холмами Коттингтон-Кламп. Ближе к вечеру я спустился на кухню, приготовил нам поесть – не помню, что именно, – и накормил Карин, которая съела все предложенное равнодушно, без сопротивления. Потом я принес пинцеты, тиски и прочий инструмент и занялся изготовлением мушек для ловли форели.

Около половины шестого, когда длинные тени берез и кипарисов поползли по газону, она села на постели и, протянув ко мне руки, сказала:

– Алан, иди сюда.

Я присел на краешек кровати. Карин обняла меня и ласково погладила.

– Что у меня есть, то есть… – начала она и внезапно с удивлением спросила: – А почему я в утреннем наряде? Ты меня не раздел?

– Я думал, ты сама разденешься, если захочешь.

– Раздень меня. – Она встала. – А помнишь, в гостинице я попросила тебя раздеть меня, а ты решил, что я предлагаю тебе заняться любовью.

– Но теперь-то я тебя лучше знаю!

– Нет, не знаешь. Я хочу заняться с тобой любовью.

Естественно, что как раз тогда особо страстного желания у меня не было, но раз уж она, немного успокоившись, решила вернуться ко мне из той печальной дали, где провела весь день, то отказываться я не собирался. Для Карин любовные утехи были естественной реакцией на все: на возвращение домой, на симфонию, на хорошую погоду и, очевидно, даже на горе.

Больше получаса она предавалась любовным утехам с какой-то искусной настойчивостью – не нарочито и не холодно, она никогда не бывала со мной холодна, – как если бы старалась не упустить ни одной ласки из своего обширного арсенала. Это доставляло ей сосредоточенное наслаждение, но не радость. Карин серьезно глядела мне в глаза, дразня и приглашая меня, подгоняя и замедляя, опытная, будто куртизанка, ублажающая короля. Наконец, больше не в силах сдерживаться, она застонала, колотя меня кулаком по спине, и, когда я исторг в нее семя, обвила меня руками и ногами и сдавила что было сил, словно хотела задушить. А потом, когда мы разомкнули объятья, вскочила и с вызовом крикнула:

– Ну и пусть! Мне все равно! Я люблю Алана!

Внезапно разрыдавшись, она бросилась на кровать и почти сразу же забылась сном.

Я тоже уснул. Мне приснилось, что мы беженцы в какой-то холмистой стране. Всякий раз, когда мы пытались спуститься с холма, нас преследовали какие-то зловещие смутные тени, и приходилось возвращаться на одинокую пустынную вершину, зная, что голод вскоре сгонит нас вниз.

Мы проснулись одновременно, в четверть второго пополудни. Я ужасно проголодался. Мы пошли на кухню, поджарили яичницу с беконом и заварили чай. Я успокоился и немного повеселел. Карин тоже была в приподнятом настроении, только держала себя неуверенно, как будто веселье было тонким льдом, который мог не выдержать ее веса и проломиться.

Она доела последний ломтик поджаренного хлеба и откинулась на спинку стула, шутливо похлопывая себя по животу, будто старый бюргермейстер-обжора после сытного немецкого обеда: