То была комната, подобная пещере… Нет, больше похоже на внутреннее помещение храма со стенами и полом из полированного черного мрамора. Между двумя бронзовыми светильниками на возвышении, куда вели пять или шесть ступеней, находился алтарь, тоже мраморный и черный. На нем лежала Октавия.
Теперь я могла рассмотреть ее как следует: черты, ускользавшие от меня ранее, теперь обрисовались четко. У нее были густые каштановые волосы, светящиеся темные глаза, лицо приятное, но невыразительное. Два высоких светильника струили мерцающий свет на ее нос, щеки, длинные волосы, белое одеяние и играли бликами на полированных камнях пола.
Она ждала — неподвижно, едва дыша, босая, со связанными лодыжками.
Потом я увидела Антония, но только со спины. Медленным церемониальным шагом, как жрец неведомого культа, он поднимался по ступеням с ножом в руках.
Приблизившись, он наклонился, разрезал путы, освободив ноги, — и тут я увидела, что ее запястья тоже связаны. Антоний разрезал и эти путы.
Затем он склонился над алтарем, поднялся на него — все это медленно, торжественно, как бы соблюдая обряд, — и вошел к Октавии. Ее бледные руки легли на его напряженные плечи, ноги обвили его бедра.
Они стали мужем и женой.
«Следом, с небесных высот, весть нисходит о новом зачатии».
Я проснулась в поту, с неистово бьющимся сердцем и ощущением боли в животе.
— Сон, всего-навсего сон, не более чем сон…
Я повторяла это снова и снова, как заклинание, пока ужасные подробности не начали таять.
Ничего такого не было. Не могло!
Да? А как же тогда это было? Я не могла отделаться от воспоминания. Слишком хорошо я помнила все, так или иначе связанное с ним. Теперь же его поцелуи, его руки, тяжесть его тела имели отношение лишь к ней.
О боги, пошлите мне забвение! За что такие муки, почему я должна видеть это, словно наяву, зачем меня покарали столь ярким воображением? Пусть оно умрет вместе с моей любовью.
Та ночь прошла тяжелее, чем бессонная, и оставила меня потрясенной и лишенной сил, то есть в наихудшем состоянии для того, что мне предстояло. Ибо на следующую ночь, когда я еще не успела отдохнуть и прийти в себя, у меня начались схватки.
Все началось внезапно, без подготовки, как новость, доставленная тем моряком. Служанки со всех ног кинулись готовить родильный покой, кто-то послал за повитухами, весь дворец переполошился.
Я же, корчась от боли, едва смогла встать, чтобы меня отвели в предназначенное для приема родов помещение. Помню, что оперлась на двух повитух и едва их не повалила. Ноги мне не повиновались, а каждая попытка сделать шаг посылала по телу вниз, от живота к ступням, спиральные волны боли. Наконец меня поместили на специальный повивальный стул с очень низкими ножками и крепкой спинкой, застеленный простынями. Я откинулась и вцепилась в его бока, почти ослепленная приступами боли; они накатывали с такой частотой, что почти сливались воедино.
В подобном состоянии человек теряет реальное представление о времени: мгновения растягиваются и кажутся вечностью, а часы, напротив, сжимаются в минуты. Я понятия не имела, как долго пребывала в этом положении, но отчетливо помню донесшиеся до меня слова:
— Вид ее мне не нравится, к тому же…
Конца фразы и ответа расслышать не удалось, а потом раздался испуганный возглас:
— Пошлите за Олимпием! Живо!
Скоро (или не скоро, могу лишь сказать, что в комнате как будто потемнело) зазвучал голос Олимпия:
— Она что-нибудь принимала? Нет? Тогда…
Меня подняли, куда-то перенесли и положили спиной на ровное, жесткое ложе. Руки мои развели в стороны и крепко держали. Потом я почувствовала, как чьи-то руки надавливают мне на живот.
— Кровь! Кровь! — В голосе слышалась паника.
— Тяни! — крикнул кто-то.
— Я не могу, — откликнулся другой голос. — Он неправильно повернут.
— Так поверни правильно! — На сей раз приказывал Олимпий. — Поверни!
Теперь я почувствовала, как подо мной растекается что-то теплое и липкое. Кровь. Повернув голову, я увидела, как она, очень густая и красная, капает со стола и образует лужу внизу. Запах был мерзкий, отдающий железом.
Комната поворачивалась очень медленно, вращаясь вокруг какой-то оси. Я ощущала наплывающие на меня волны черного беспамятства.
— О боги!
Я почувствовала, что чрево мое разрывается, а внутренности выворачиваются наружу.
— Вот, выходит.
Раздался тонкий, натужный, кашляющий плач и чей-то возглас:
— Девочка!
Но боль на этом не прекратилась, а только усилилась, как и поток липкой горячей крови, растекшейся теперь даже под моим затылком. Вместе с болью нарастал страх — не только мой, но и окружающих.
— Не выходит! Застрял! Второй ребенок застрял!
— Он застрял, второй младенец, он застрял…
— Во имя богов, сделайте что-нибудь!
— Я не могу…
Потом тревожные голоса слились воедино, как и склонившиеся надо мной лица. Я их не различала — все тонуло в наползающей тьме.
— Она умирает!
Я едва расслышала этот полный отчаяния возглас, а потом подняла глаза и увидела, как сквозь пелену, искаженное горем лицо Олимпия, текущие по его щекам крупные слезы.
— Остановите кровотечение! Остановите его, во имя богов! — крикнул кто-то.
— Я не могу! — Еще один голос, женский.
— Тогда тяните сильнее, давайте! — крикнул Олимпий. — Тяните!
— Но как… — Слабый голос звучал со стороны моих ног.
Я втягивала воздух прерывистыми хриплыми вздохами.
— Держи! Вот так! — Олимпий выкрикивал приказы, словно на поле боя. — Поворачивай! Крути, кому сказано! Тяни! Тяни!
Я ощутила, как разрывается промежность, а кровь хлынула таким потоком, что, кажется, залила меня до ушей.
— Вышел!
То были последние слова, которые я услышала.
По пробуждении оказалась, что я замотана повязками и не могу шелохнуться от боли. Болел каждый мускул, каждая жилка, все тело. Казалось, меня разорвали на части, а потом сшили.
В комнату вливались солнечные лучи: значит, наступило завтра. А то и послезавтра. Или прошла неделя? Я чувствовала, как пульсирует набухшая от молока грудь. Да, видимо, прошло дня два-три.
Несколько мгновений мои глаза оставались полузакрыты, но я все-таки сумела рассмотреть двух сидевших у стола повитух. Одна держала на руках младенца.
На меня накатила холодная волна страха — где второй?
— Она очнулась!
Одна из женщин заметила меня и тут же оказалась рядом.
Я попыталась улыбнуться.
— Она очнулась, она жива!
По голосу моему этого было не сказать: он звучал еле-еле.
— Вот твоя дочь.
Другая прислужница вложила дитя мне в руки, которые так болели, что было больно держать даже крохотное тельце.
Малютка безмятежно спала. Похоже, она перенесла все это куда легче, чем я.
— А другой младенец? — вырвалось у меня.
— Сейчас принесем. Эй, царица проснулась! Пусть несут ребенка.
Спустя мгновение во второй моей руке оказался такой же сверток, и было так же больно его держать.
Этот младенец не спал, а таращился на меня темно-голубыми глазенками. Это чудо — столь тяжелые роды, и двойняшки здоровы!
— Благодарение Исиде! — прошептала я, коснувшись младенческих губ.
В это мгновение в комнату торопливо вошел Олимпий. Я с благодарностью поняла, что он дожидался в соседнем помещении. Выглядел он так, словно рожал вместе со мной.
— Благодарение богам! — пробормотал он, взяв меня за руку. — Я уже больше ничего у них не попрошу.
— Не спеши зарекаться, — возразила я, хотя каждое слово давалось мне с трудом. — Ты молод, и помощь богов тебе еще потребуется.
— Я боялся, что ты умрешь, — признался Олимпий.
— Знаю, — отозвалась я. — Слышала твой голос. И видела, — вдруг вспомнилось мне, — как ты плакал.
— Если бы ты умерла, я лично отправился бы к Марку Антонию и убил его, — сказал Олимпий, и я поняла, что он говорил серьезно. Потом, чуть смутившись, врач торопливо продолжил: — Дети родились чуть раньше срока, поэтому они слишком маленькие. Что к лучшему: будь они чуть больше, мы бы с тобой сейчас не разговаривали.