– Ты в него, разумеется, влюблена, – заявляла Пиппа всякий раз, когда Элоди делала попытку что-то объяснить ей.

Но любовь была здесь ни при чем; просто Элоди искренне восхищалась Джеймсом Стрэттоном и стремилась сберечь и донести до других все, что он сделал при жизни. Именно его наследие подарило ему жизнь за пределами срока, отпущенного судьбой, и целью Элоди, сутью ее работы было сделать так, чтобы это наследие уважали.

Но едва мысль об уважении мелькнула в ее мозгу, как Элоди вспомнила про альбом, покоившийся в недрах сумки, и вспыхнула.

Что это на нее нашло, в самом деле?

Страх вылился в ужасное, восхитительное и преступное предвкушение новизны, которое овладело ее душой. За все десять лет, что она работала в архиве «Стрэттон, Кэдуэлл и K°», ей еще ни разу не доводилось столь откровенно пренебречь указаниями мистера Пендлтона. Одно из его непреложных правил гласило: вынести из подвала артефакт – хуже того, непочтительно сунуть его в сумку и подвергнуть святотатственному провозу в лондонском автобусе начала двадцать первого века – это не простое нарушение нормы. Это смертный грех.

Но когда автобус номер 24 обогнул станцию «Морнингтон-кресент» и выехал на Кэмден-таун-стрит, Элоди, воровато оглянувшись и убедившись, что на нее никто не смотрит, вынула из сумки альбом и торопливо открыла его на странице с рисунком дома на берегу реки.

И снова ее пронзило чувство глубокой причастности к изображению. Она знала это место. В истории, которую рассказывала мать, этот дом был настоящим порталом в другой мир; для Элоди же, уютно свернувшейся в кольце рук матери и вдыхавшей необычный аромат – от нее пахло нарциссами, таких духов не употреблял больше никто, – порталом была сама история, она, точно заклинание, похищала девочку из мира здесь-и-сейчас и уносила в страну воображения. А когда мать девочки умерла, мир этой сказки стал ее тайным убежищем. В школе, на большой перемене, дома, долгими безмолвными вечерами или ночью, под удушающим покровом темноты, ей надо было только спрятаться и закрыть глаза, и она сразу переносилась на берег реки, откуда тропинка вела ее через лес прямо к порогу зачарованного дома…


Автобус прибыл на Саут-Энд-грин, и Элоди задержалась, чтобы купить кое-что с лотка у станции наземного метро, а уж потом заспешила по Уиллоу-роуд к Гейнсборо-гарденз. Было еще тепло и даже довольно душно, и, когда Элоди подошла наконец к двери крошечного домика, где жил ее отец – раньше здесь обитал садовник, – пот лил с нее так, словно она пробежала марафонскую дистанцию.

– Привет, пап, – сказала она, когда он поцеловал ее в щеку. – Я тебе кое-что принесла.

– О, моя дорогая, – сказал он, с сомнением глядя на растение в горшке. – Ты еще не потеряла веры в меня, несмотря на то что случилось в прошлый раз?

– Нет, не потеряла. Кроме того, леди, у которой я это купила, заверила меня, что поливать его нужно не чаще двух раз в год.

– Господи, да неужели? Два раза в год?

– Так она сказала.

– Подумать только!

Несмотря на жару, он запек утку с апельсинами, свое коронное блюдо, и они поели, сидя за столом на кухне, как делали всегда. В их семье не принято было есть в столовой, разве только по особым случаям, вроде дней рождения, Рождества, или в тот раз, когда мать Элоди решила, что им следует пригласить на День благодарения американского скрипача-гастролера с женой.

За едой говорили о работе: Элоди – о своем кураторстве на близящейся выставке, ее отец – о своем хоре и уроках музыки, которые он в последнее время вел в местной начальной школе. Его лицо буквально осветилось, когда он заговорил о своей ученице-скрипачке, такой малютке, что вся ее рука была не длиннее скрипки, и о мальчике, который сам, по собственной инициативе, пришел к нему в комнату для занятий и с горящими глазами буквально умолял его об уроках игры на виолончели.

– Понимаешь, его родители – не музыканты.

– Дай-ка я угадаю: он тебя уговорил?

– Я не мог отказать.

Элоди улыбнулась. Музыка была главной страстью отца, и ему в голову не пришло бы отказывать ребенку, который сам, по собственному почину, пришел и попросил у него позволения разделить с ним эту страсть. Он верил, что музыка может менять людей – «самую структуру мозга, Элоди», – и ничто не приводило его в такой восторг, как обсуждение возможностей этого изумительного органа и МРТ-сканы, демонстрирующие связь между музыкой и эмпатией. Каждый раз, когда Элоди наблюдала за ним во время какого-нибудь концерта, у нее сжималось сердце: рядом с ней сидел погруженный в музыку, полностью поглощенный ею человек. Раньше он и сам был профессиональным музыкантом. «Только второй скрипкой, – уточнял он каждый раз, когда об этом заходил разговор, и с неизменной почтительностью в голосе добавлял: – Никакого сравнения с ней».

С ней. Взгляд Элоди невольно скользнул в сторону прихожей, где была еще одна дверь – в столовую. Сквозь открытый проем Элоди видела лишь края рамок, но ей не нужно было глядеть на стену, чтобы точно сказать, где висит та или иная фотография. Их положение никогда не менялось. Это была стена ее матери. Точнее, стена Лорен Адлер; контрастные черно-белые снимки почти вибрировали, столько энергии и жизни было в изображенной на них молодой женщине с длинными прямыми волосами и виолончелью, зажатой между колен.

Элоди изучила их еще в детстве, и с тех пор они неизгладимо запечатлелись в ее мозгу: стоило закрыть глаза, и они вставали перед ее внутренним взором так ясно, словно их нанесли химическим карандашом на внутреннюю поверхность век. Ее мать в разные моменты исполнения, сосредоточенность подчеркивает тонкую лепку лица: высокие скулы; сконцентрированный взгляд; умные, выразительные пальцы на струнах, которые блестят на свету.

– Пудинг будешь?

Отец уже вынул из холодильника дрожащую клубничную пирамидку, и Элоди вдруг заметила, как он постарел в сравнении с изображениями матери, с ее молодостью и красотой, вечно неизменными в его памяти, как насекомое в янтаре.

Погода была хорошая, они взяли вино, десерт и вышли на открытую террасу на крыше, откуда была видна лужайка перед домом. Три брата играли в фрисби, причем самый младший бегал по зеленой траве между двумя старшими, а неподалеку сидели двое взрослых и что-то тихо обсуждали, едва не соприкасаясь головами.

Жаркие летние сумерки навевали дрему, и Элоди хотелось, чтобы это никогда не кончалось. Тем не менее после нескольких мгновений дружеского молчания, в котором она и ее отец были большими специалистами, она рискнула:

– А знаешь, о чем я на днях думала?

– О чем же? – На подбородке у него сидела капля крема.

– Вспоминала сказку, которую мне рассказывали на ночь в детстве. Про реку и про дом с флюгером в виде луны и солнца, помнишь?

Он засмеялся – тихим, удивленным смехом:

– Надо же! Да, ты мне напомнила. Ты так ее любила. Давненько я о ней не думал. Признаться, раньше я сомневался, стоит ли ее рассказывать тебе на ночь, уж слишком она была жуткая, но твоя мать считала, что дети гораздо смелее, чем принято полагать. Она говорила, что детство само по себе – пугающее время жизни и что страшилки ослабляют чувство одиночества. И похоже, ты была с ней согласна: каждый раз, когда она уезжала в турне и приходил мой черед читать тебе книжки на ночь, ты начинала капризничать. Помню, иногда я из-за этого прямо-таки впадал в уныние. Ты прятала книжки под кровать, чтобы я не нашел, а вместо них требовала рассказ о лесной поляне, чащобе вокруг и волшебном доме на берегу реки.

Элоди улыбнулась.

– Но, как бы я ни старался, тебе все не нравилось. Ты топала ногами и кричала: «Не так!» и «Не то!».

– О боже.

– Это была не твоя вина. Просто твоя мать была великолепной рассказчицей.

Тут отец погрузился в меланхолию, но Элоди, которая обычно старалась в таких случаях помолчать и дать ему побыть наедине с горем, сегодня робко продолжила:

– Папа, я тут подумала: а что, если это все же история из какой-то книжки?

– Если бы!.. Тогда я не потратил бы столько времени в бесплодных попытках утешить мое безутешное дитя. Увы, это все вымысел, семейная история. Помню, твоя мать как-то сказала, что услышала ее впервые еще в детстве.

– Я тоже так считала, но, может быть, она по молодости лет неправильно что-то поняла? Может быть, тот, кто рассказал ей эту историю, сам вычитал ее в книжке? Знаешь, в старом таком викторианском томе, с картинками?