— В чем потреба? — посерьезнел бывший черносотенец.

— В Москву ехать нужно. Грамоту мою о походе свезти, добычи трое саней. Грамота, само собой, на имя государя Ивана Васильевича. Но отвезть ее нужно не во дворец, куда тебя все равно не пустят, и уж само собой не в приказ Разрядный, а к Андрею Толбузину, с которым мы под Казанью татар гоняли. Помнишь боярского сына Толбузина?

— Как же не помнить, — кивнул Феофан.

— Доставишь все к нему. Скажет в приказ везти, стало быть, туда повезешь, скажет во дворец — повезешь царю. А велит бросать все и ко мне скакать… — Зализа вздохнул и протянул свернутую грамоту: — Здесь отписано, что везешь, сколько. Восемь десятков мушкетов, бомбарды, полный рыцарский доспех один, пусть в Москве посмеются. Вымпелы, шатры, все. Отписал, что оружия негодного много сразу в кузни скинул, что бомбарду одну боярину Батову отдал для украшения усадьбы и огненного баловства. Отписал, что на Луге возле Бора разбили мы отряд крестоносцев числом четыре сотни да полторы тысячи кнехтов, что у Гдова еще шесть сотен ландскнехтов истребили, а под Куземками нагнали и вырезали еще пятьсот кнехтов с двумя десятками рыцарей. Смотри, не перепутай!

Старостин кивнул, на его лице не дрогнул ни один мускул.

— Ну и еще всякое оружие в санях есть. Мечи, палаши, кинжалы. Дабы потрогать каждый мог, в руке подержать. Будут расспрашивать: ты сам с нами ходил, все видел. Все понял?

Боярский сын Феофан кивнул.

Обоз ушел на следующее утро, и для Зализы потянулись долгие, очень долгие дни тревожного ожидания. Он водил боярское ополчение, как и собирался, почти два месяца, да еще недели две они со взятой добычей разбредались домой. За это время московская смута не могла не разрешиться так или иначе. Может, опять боярская вольница силу взяла, царя безвольного на стол крикнули и теперь гуляют. Может статься, дума польского али литовского князя позвала, и теперь он, служилый человек, станет в своей стране первый враг. А может, все же сыну государя присягнули по его воле. Или смилостивился Господь, вернул здоровья самому Ивану Васильевичу. Но пуще всего пугало Зализу, коли идет сейчас в Москве резня, и вообще никто ни чужих, ни своих не понимает.

Обозный путь из Замежья на Москву не близкий. Сперва из самой усадьбы через замерзшие болота на Лугу, по ней вниз по течению до Раглиц. Там уже легче, нам накатанный зимник до Новагорода идет, а из самого Новагорода в Москву: уже и вовсе почтовый тракт. Правда, тракт, он для верхового быстрый, а на санях все одно до Москвы еще двадцать дней ехать. А если вспомнить, как все медленно и муторно в самой столице шевелится, так и в ней можно еще на месяц застрять. Так что раньше апреля Зализа ответа не ждал — и когда четвертого марта у ворот усадьбы спрыгнул с коня довольный собой Старостин и, небрежно кинув подворникам повод коня, широкими шагами поднялся на крыльцо, опричник не поверил своим глазам.

— Здрав будь, боярин Семен Прокофьевич, — неожиданно низко поклонился он вышедшему встречать Зализе. — Здорова будь, боярыня Алевтина!

— И ты здравствуй, Феня, — поддавшись порыву, обнял его Зализа. — Ну, как в Москве, рассказывай?!

— Андрей Толбузин кланяться тебе велел, а говорить ничего не допустил. Сказывал, пусть письмо поперва прочтет.

Старостин вытащил из-за пазухи грамоту, протянул опричнику. Изнутри выкатился и повис на тонкой веревочке массивный золотой перстень со сверкнувшим зеленью камнем.

Зализа отступил к окну, толкнул створку ставня, развернул свиток.

— Что там, Семен? — с тревогой спросила супруга.

— Все хорошо, пишет, — кивнул опричник. — Пишет, царь все мои деяния одобряет, про меня помнит, и имя сам называл… Про сечу сию известия ужо дошли, и скромность моя удивляет…

Зализа запнулся, перечитал неожиданное место еще раз, и на губах его появилась улыбка, которая становилась все шире и шире, растягивая бороду и усы до такого состояния, что лицо стало напоминать до предела счастливую морду обожравшегося свиной печенкой кота.

— Зимой нынешней поразила нашего любимого государя Иоанна Васильевича, — начал зачитывать вслух Зализа, — черная горячка, от которой он совсем обессилел и слег, и вскорости стал совершенно плох. Дьяк посольский Михаил предложил царю совершить духовную, дабы страну без властителя не оставить и смуту новую не разводить. Царь наш, государь, отписал завещание, объявив сына своего Дмитрия новым властителем. Надлежало честным боярам и князьям немедля присягнуть наследнику, но многие этого делать не хотели. Иоанна Васильевича ужо оплакивали. Никто слышать его слова не желал. Все забыли священный долг: кричали, спорили над самым одром безгласно лежащего больного. На следующий день Иоанн вторично созвал бояр и приказал им присягнуть своему сыну. Многие присягнули, а многие отказывались волю умирающего исполнить. Бояре хотели возложить венец на его брата Юрия, ибо этот несчастный князь был обижен природой, и вольницы их ограничить ничем не мог. И такое потрясение измена боярская в душе государя Иоанна Васильевича возымела, что он, уже дары святые принявший, со смертного одра встал, бил многих людишек посохом на месте, а многих воскрешением своим до стыдного дела испугал. Волю свою царь потребовал исполнить, и ноне о смерти более не думает. Изменщиков подлых государь по милости своей простил всех до единого, но имена их запомнил, и доверия этим служилым людям больше не кладет.

Зализа свернул грамоту и поймал в пальцы перстень.

— А меня государь за службу честную благодарит и в знак особой милости своей кольцо это в подарок посылает.

Опричник примерил перстень к своей руке — он садился только на мизинец. Тогда он поднял руку жены и надел кольцо ей на средний палец.

— Не хочу! — попятилась Алевтина.

— Подарок царский, — покачал головой опричник. — Многого стоит.

— Не хочу.

— Не нужно, Алевтина, — он обнял супругу и прижал ее к себе. — Не государь, я твоего отца в измене заподозрил, я в Москву отправлял. А государь его невиновность ощутил и во всем помиловал. Ты меня, меня за это прости, дурака. А царь тут ни при чем.

Боярский сын Феофан Старостин предпочел отступить и выйти из горницы.

* * *

Поутру Зализа играл с саблей. Не то чтобы специально приемы какие учил, удары отрабатывал — просто играл. Бродил снаружи частокола, где никто под клинок подскочить не мог, в одной косоворотке да стеганых штанах, благо рана на шее наконец-то затянулась, и платков всяких на шею более никто не вязал, и баловался. То сверкающую мельницу вкруг себя рисовал, стальным полупрозрачным веером закрываясь, то почки на ольховых ветках кончиком лезвия срезал, то снежинки на него ловил. Булатный суздальский клинок его, круто изогнутый, почти в три пальца шириной и в полмизинца толщиной, на обухе, служил верой и правдой пятый год — даром, что не им самим, а артелью кожевенной был куплен. О ливонский доспех не крошился, любимую татарами толстую бычью кожу резал, как масло; в рубке, подобно стеклу, не лопался.

Но если дедовский прямой меч всегда плечом крепок был, то прочность сабли — уже от руки зависит. Просто научиться в кулаке ее держать — мало. Свыкнуться с ней нужно, сжиться. Продолжением тела должна стать, прирасти к ладони, как еще один из пальцев. Чтобы без раздумий, как кончиком пальца муху надоедливую сшибаешь, али ногой камушек с дороги отбрасываешь — так же и саблей мог и упавшую снежинку поймать, и лист кленовый, кружащийся, пополам разрубить, и сквозь приоткрывшуюся во вражеском доспехе щель успеть до позвоночника дотянуться. Потому-то и играл своей сабелькой опричник при каждой свободной минуте. Что при объезде Северной Пустоши на привале, пока кулеш в котелке дозревает, с нею прогуливался, травяные колоски сшибал, что поутру, пока тело силы еще не набралось, за частоколом игрался. С рогатиной силы попытать — это коня седлать надо, на тропу лесную или иное место тихое отъезжать. А саблю — из ножен деревянных, тисненой замшей обтянутых, вынул — и балуй.

Бывший черносотенец, Зализа отлично понимал, что стрелять с лука так, как иноземная девица или даже боярин Батов, он никогда уже не сможет. Лук, это такая штука, что с ним еще в колыбели нужно начинать проказничать. А вот сабля или рогатина — другое дело. За пару лет можно так сжиться — в любой сече без страха резаться, любому татарину в глаза глумливо смотреть. Да кистень еще штука привычная — но им работать, отвага куда большая нужна. Раз промахнешься: убьют немедля. Им ведь ни закрыться, ни удара отвести нельзя, да и без замаха силы в кистене нет никакой.