Мария Нуровская
Другой жизни не будет
Нет за мной никакой вины. Никакой, подумал он, тяжело поднимаясь с кресла. Ему становилось все труднее и труднее двигаться по комнате и маленькой кухоньке. Квартира оказалась его очередной ошибкой. Предлагали на четвертом или на первом этаже. Та, что на первом, была поинтересней, кухня побольше, но коридор какой-то кишкой, темный, с порога свет зажигай. Да и до центра дальше. А посоветоваться не с кем, решать нужно самому. Выбрал здесь, недалеко от Лазенковского парка. Насчет четвертого этажа он и тогда уже сомневался, хоть и чувствовал себя еще неплохо. Теперь пересчитывать эти чертовы ступеньки стало пыткой. Последнее время старался выходить один раз в день. Но всего ведь не предусмотришь. Вчера вот сидел дома, ждал почтальона с пенсией, а сегодня отправился в магазин и, возвратившись, обнаружил почтовое уведомление. На этот раз из Америки пришло письмо. Если бы речь шла о посылке, можно бы отложить до завтра, но письмо — это что-то новое. Тем более что последние переговоры по телефону с тем американским парнем — то ли сыном, то ли не сыном — ни к чему не привели.
Человек он уже старый. Даже если парень действительно его сын, что из того?
Какая напасть заставила его тогда свернуть с дороги и оказаться в той проклятой усадьбе? Доме ксендза. Это была ошибка. Большая ошибка. Вообще-то не надо было жениться на Ванде, но, с другой стороны, когда тебе двадцать с небольшим, каких только глупостей не наделаешь. Ну и он сморозил глупость. Мамаша оказалась права на сто процентов: этот брак был обречен с самого начала. Мамаша все умела предвидеть, один раз только чуть перебрала, но ее можно было понять. Ведь речь шла о будущем ее единственного сына. Ясное дело, она же добра ему желала.
У Ванды тогда мог кто-то быть, а она не признавалась от страха перед теткой. Предпочитала всю вину свалить на него. Скорее, ответственность, вряд ли можно говорить о вине, когда рождается ребенок. Тетушка тоже хороша. Ей, видите ли, захотелось их мирить. Сначала споила его хозяйской настойкой, а потом топчан расстелила. Попросту говоря, запихала Ванду к нему в постель. Та бы сама до этого не додумалась. Продолжала бы сидеть у стенки, уставившись на него, как на образа. Она всегда так на него смотрела. Ему это действовало на нервы и одновременно возбуждало. Мысль о том, что через минуту он всунет руку в трусы этой завороженной девице, что его пальцы почувствуют ее влагу и легкую пульсацию, тут же приводила его в состояние готовности. Он знал, что и она этого жаждет, но одновременно стыдится, и ее стыд распалял его еще больше. Он как бы вылущивал из одежды ее белое тело, и все в нем начинало оживать, возбуждаться. Удивительно. Стольких женщин имел он за свою жизнь. Некоторых даже любил. Но ни с кем не возникало такого звериного желания. Нависая над ней, он приказывал Ванде смотреть на него. В ее глазах было что-то такое, отчего он почти сходил с ума. Продираясь в нее все глубже, он загребал ладонями большие, распадающиеся в обе стороны груди Ванды, и его не трогали тихие мольбы, переходящие в болезненный стон. Он не знал, что она чувствует. Они никогда об этом не говорили. Только однажды, будучи пьяной, Ванда рассказала ему, что от одного его вида трусы у нее становились влажными. Оргазм она переживала не так, как все женщины, — не металась, не издавала страстных стонов, только прикрывала глаза. В потемках он никогда бы не понял, потому что с первой секунды ее соки обильным потоком встречали его.
Если бы не путешествие в Белосток, ему никогда бы не пришло в голову проведать Ванду в доме ксендза. Ее тетка вела у него хозяйство. Она взяла к себе Ванду после их развода. Тетушка, видно, когда-то была очень ничего, все на своих местах. И Ванда сложена так же: массивные груди, бедра. А с годами еще больше стала походить на эту старую святошу, которая до конца жизни так и не нашла себе мужика, даже в Америке. А вообще, кто ее знает, — она всегда отличалась неразговорчивостью.
Тот визит в дом ксендза был ошибкой, страшной ошибкой. Утром он выходил украдкой, как вор. Ксендз и женщины еще спали. Разбудил шофера. Когда выезжал со двора, показалось, что в окне за занавеской мелькнуло чье-то лицо, но не мог разобрать, Ванды или тетки. Неважно. Все неважно. Она пошла своей дорогой, а он — своей. Зачем взваливать на кого-то вину за совершенные грехи. Впрочем, и они не имеют никакого значения после стольких лет…
Раздался звонок, и минуту, наверное, он не мог сообразить, где находится. Ах да! Это квартира. И он в ней — в роли пенсионера.
За дверями стоял Михал. Вот еще одна обманутая надежда. Должен был пойти далеко, но с трудом дотянул до аттестата, потом его взяли в армию, там получил профессию. Теперь работает таксистом. Мамаша до конца дней своих не могла с этим смириться. Ела себя поедом, может, поэтому так рано и умерла. Постоянно твердила, что кровь Ванды взяла верх. Из-за нее, дескать, Михал не имел никаких амбиций. А ведь тот, другой, которого он в глаза не видел, стал профессором университета, да к тому же американского. Это уже настоящая карьера.
— Ты на машине? — спросил он сына.
Михал кивнул.
— Может, подбросишь меня на почту? Письмо пришло.
— За письмом? Что, не могли оставить в ящике?
— Американские не оставляют. Выдают по паспорту.
В такси Михал сказал:
— Я бы не упирался. Тебе-то что в этом плохого? Места в семейном склепе полно.
— Они с твоей бабушкой друг друга не любили.
— Чего там, любили, не любили. Гробы не подерутся.
Письмо оказалось толстой бандеролью, в которой находились потрепанные тетради. Некоторые еще польские, их можно было узнать по бумаге. Когда он открыл первую, то нашел маленький конверт. В нем лежала записка. Он узнал почерк Ванды.
«Объявляю свою волю: после моей смерти все записи передать мужу моему, Стефану Гнадецкому, в случае если он умрет первым, прошу положить их в мой гроб, под гробовую подушку.
Желаю быть похороненной в семейном склепе Гнадецких, на Брудной,[1] рядом с моим мужем, если же уйду первой, пусть его похоронят подле меня. Аминь.
Это на нее похоже. Молчала столько лет, чтобы сейчас в старости его растревожить. И как это она все себе напридумывала. Подписалась его фамилией, хотя после развода снова вернула девичью.
Он взял в руки первую тетрадь, перевернул несколько страниц.
«Сегодня у нас был крестный и разговаривал с родителями о моей судьбе. О том, как мне жить дальше. Говорил, что бумагу об окончании средней школы он для меня выправит, только я должна стараться в учебе изо всех сил. Думает направить меня на секретарскую работу, только чтобы ошибок орфографических не делала, а то вылечу сразу же, в первый день. Еще должна выучиться печатать на машинке, ну за этим дело не встанет. Скоро война кончится, и тогда в учреждениях потребуются люди. Отец, конечно, начал носом крутить, хотел, чтобы я по хозяйству на подворье осталась. Но крестный и мама тут же на него насели: дескать, у меня и внешность, и образование (я ведь всю войну ходила к учителю заниматься), а все это можно погубить тяжелой работой.
А я сама толком не знаю, чего хочу. Как горох при дороге. Там или сям — все равно. Я работы не боюсь, могла бы и дома остаться, ну, коль крестный решил, пусть так и будет».
Ах, так, значит, он какому-то крестному обязан секретаршей! В двадцать четыре года он стал воеводой города С. и имел по-настоящему неограниченную власть, которую иногда должен был делить с комендантом Беспеки.[2] Партийный секретарь Гелас был слюнтяй, им можно было вертеть как хочешь.
Он отчетливо помнит тот день, когда Гелас ввел его на этаж дворца, где с этого момента должно было начаться его правление. Представил ему секретаршу. Она не произвела на него впечатления. Нескладно поднялась из-за стола, подав ему обветренную кисть с пухлыми, короткими пальцами. Что-то пробормотала и тут же рухнула на стул, как будто внезапно ее покинули силы.
Они прошли в кабинет.
— Все в порядке, — сказал Гелас. — Секретарша у вас проверенная, по рекомендации того, кому можно доверять. Ну и, кроме того, внешне очень даже ничего. С такой стоит согрешить.
Партсекретарь зыркнул на него, а он скривился, что должно было означать улыбку. Гелас с самого начала протежировал Ванде, а это вполне могло означать, что тем самым, достойным доверия человеком был он сам. Он удивился, что партсекретарь отметил ее внешность. Но позже, присмотревшись к ней поближе, тоже обнаружил пару достоинств. Полные, упругие груди, тонкая талия и бедра ничего. Она носила узкие юбки и высокие каблуки, ходила легко, покачивая бедрами в разные стороны. Это производило впечатление.