В тот первый момент, когда он опустился на колени и прикоснулся ладонью к земле, он обнаружил все то же болезненное осознание времени, которое повернулось к нему такой странной гранью. Время, которое не притупляло чувство вины и бессилия. Время, как будто раздваивающееся в своем новом отсчете. Он старел, а они оставались прежними, и ему было странно ощущать себя мужем этой женщины и отцом этого маленького мальчика.

Было воскресенье. Когда он возвращался назад к воротам и подходил к автомобилю, то с горечью подумал, что наверно не сможет ни с кем поговорить о жене и сыне без того, чтобы его не втянули в разговоры о войне, мире и переговорном процессе. Важные вещи — ничего не скажешь. Вот если бы они могли быть не одними пустыми словами, которые уже вертелись в народных песенках, запускаемых по радио; если бы не использовались в качестве предлога, когда речь шла об увеличении бюджета армии, об ужесточении методов для «Ликуда» [11] или же о миролюбивых планах лейбористов.

Что-то невыразимо печальное было в этом дне. Еще более тягостное, чем то, что он чувствовал в день похорон. Если бы погребение состоялось не в Израиле, в другой стране, то он распорядился бы поместить то, что от них осталось, в гробы, а не кремировать. По крайней мере тогда бы он знал, что они там, внутри, вместо того, чтобы страдать, представляя себе лишь смесь грязи и пепла, уже не отделимых друг от друга. Смерть есть смерть. Разве не это говорил он сам, когда они с Сашей бродили по развалинам Карфагена? Казалось, прошла целая вечность. Внезапно он почувствовал себя так, как будто его разлучили со всеми, кого когда-нибудь он любил. Как будто его бросили и забыли. А может быть, бросили, чтобы постараться забыть.

Он поехал на север до самых Голанских Высот; он и сам не заметил, как вылез из машины и начал бродить среди других могил. Здесь лежали тела безымянных сирийских солдат, погибших во время войны 1973 года. Они успокоились среди еще неразминированных минных полей. Выцветшие обрывки гимнастерок вместо надгробий. Это были молодые ребята, которых приковывали к танкам цепями за лодыжки и о которых никогда потом не вспоминали их командиры.

Потом он отправился побродить в киббуце неподалеку от Тибра. Там, между овощными грядками и фруктовыми садами могли бы разместиться армейские танковые базы и ракеты противовоздушной обороны. Он подумал о Мириам и вдруг почувствовал, что улыбается. Как обычно говорила она о тех псевдодемократках-американках, которые приезжали в Израиль якобы познакомиться с местными нравами и изучить ремесла, а на самом деле подыскать себе мужа? Невротички, распевающие народные песни. Вот, как она их называла. Впрочем, всегда спешила прибавить, что жизнь вдвоем куда предпочтительнее одиночества. Что за радость жевать бутерброды с сыром, сидя как сыч в роскошных апартаментах?.. Можно представить, как бы она охарактеризовала то жалкое существование, которое ему предстоит влачить остаток жизни.

Он накручивал километры по проселочным дорогам и разбитым автострадам, объезжая деревни и недавно заложенные поселения. И хотя каждую минуту, на протяжении всего пути он думал о жене, в его сознании вдруг возникло лицо Саши. Что если бы и она оказалась там этой ночью? Что тогда? Даже страшно подумать.

На рассвете Гидеон оказался в Елате. Через залив Акаба открывался вид на Иордан. Все изменилось в жизни. То, что раньше казалось самым важным, теперь не стоило ломаного гроша. Воды, напичканные глубинными минами. Колючая проволока. Охотники-бедуины. Безнаджено старели стратегические планы всеобщей мобилизации. Так же как и надежды на военно-воздушные силы. Суперсовременные технологии, которым подвластны любые расстояния, уравняли все шансы. Если вы убьете одного человека, вы — убийца. Уничтожите миллионы — вы великий полководец. А если способны стереть с лица земли весь мир, — вы Господь Бог. Гидеон не понимал, почему эти слова Ростана именно сейчас пришли на ум. Интуиция подсказывала ему остерегаться поспешных выводов и не путать свои политические разочарования с увлечением женщиной. Однако какой-то другой голос убеждал, что это одно и то же; нет никакой разницы между любовью к женщине и любовью к стране. Как бы там ни было, то, к чему звало чувство долга, превратилось в самоцель, а то, что обещало любовь, обернулось ее утратой.

Гидеон повернул назад в Герцилию, все еще не понимая, что было истинной причиной его смятения.


Не было ничего необычного в том, что Рафи продолжал регулярно навещать Гидеона. И уж конечно, не было ничего неожиданного в том, что он и слышать не хотел о его отставке. Напротив, продолжал повторять одни и те же доводы. Гидеону, мол, пришлось действовать на пределе человеческих возможностей. Эмоции еще не улеглись. Дом нужно продать, а самому побродить в одиночестве по берегу какого-нибудь моря. Пусть пройдет пару недель, а потом они обо всем поговорят и обсудят возможность отставки.

Естественно, Рафи предложил на время перебраться к нему. О нет, совсем не потому, что он обеспокоится из-за того состояния, в котором сейчас находился Гидеон. С ним все в порядке, а вот жена изводит его постоянными расспросами о том, как Гидеон питается, сколько спит и вообще заботится ли о своем здоровье. И как он, Рафи, может убедить жену, что оснований для беспокойства нет, если, честно говоря, сам не слишком в этом уверен. Вот почему он и просит Гидеона сделать им такое одолжение и пожить у них некоторое время. Ничто другое, мол, жену не успокоит.

Гидеон раз за разом отказывался, несмотря на то, что Рафи и его жена настойчиво приглашали, звонили по телефону и даже посылали записки. Сначала он извинялся, а потом стал объяснять, что ему необходимо побыть одному. Он должен сам все решить и сделать правильные выводы… Но однажды Гидеон позвонил им и сообщил, что на время уезжает из Израиля. Дескать, у его дядюшки в Тулузе, который находится в весьма преклонном возрасте, появились какие-то проблемы с недвижимостью, поскольку ему самому уже не под силу за всем следить. Этот самый дядюшка предложил Гидеону пожить у него, чтобы войти в курс дела и приобщиться к семейному бизнесу. Рафи притворился, что не расслышал. Приобщиться к чему — к бизнесу?!.

В этот вечер по телевизору транслировали запись интервью с Карами, а также репортаж о похоронах. Рафи сообщил Гидеону, что будут показаны также документальные материалы о наиболее жестоких терактах палестинцев. И эту программу, вероятно, будет вести журналистка Саша Белль собственной персоной. А посему, может быть, он соизволит прийти к ним сегодня на ужин, чтобы вместе скоротать время у телевизора.

Однако этого-то Гидеону хотелось меньше всего. Сможет ли он вообще на это смотреть?..

29

Саша прилетела в Париж. Ей казалось, что она видит себя как бы со стороны. Вот она едет на эскалаторе, вот проходит паспортный контроль… И, наконец, попадает в объятия Маури.

В те последние дни в Тунисе они созванивались друг с другом регулярно. Они не общались лишь во время ее отлучки на похороны в Сирию. Да и то потому, что там было не найти подходящего местечка, чтобы спокойно поболтать.

Теперь они ждали, когда на транспортере появятся ее чемоданы. Говорить было особенно не о чем. Слезы, по крайней мере, уже были выплаканы. Оставалось разве что вздохнуть с облегчением и порадоваться тому, что они, наконец, вместе и в безопасности.

Она положила голову ему на плечо, он обнял ее за талию. Так они и проследовали к автомобилю. Саше было непривычно, что впервые за этот месяц не нужно было подчиняться никаким расписаниям и регламентам. Однако не было теперь ни Гидеона, ни Берни. Только Маури и Саша. Только им вдвоем предстояло примириться с тем, что случилось. Это не значило, что больше не будет больно. Но разве кто-нибудь обещал ей райскую жизнь?


Первое, что она сделала, приехав в отель, это попыталась дозвониться Гидеону домой по тому номеру, который он ей дал. Ответом были бесконечные длинные гудки — пустые и гулкие, словно перекатывавшие по пустой квартире. Потом она позвонила в отделение FBN в Тель-Авиве, — чего невозможно было сделать, находясь в арабской стране. После нескольких безуспешных попыток она дозвонилась домой одному знакомому журналисту, который горячо поздравил ее с интервью и репортажем с похорон Карами. К сожалению, когда он попытался раздобыть информацию о двух израильских гражданах, погибших в Риме, перед ним выросла глухая стена. Никто ничего не знал, словно их вообще никогда не существовало. Весьма странно, признал он. Впрочем, не так уж странно для здешних порядков, где все подчинено интересам государственной безопасности. Он пытался отделаться общими словами. Нужно было, дескать, по горячим следам, а теперь поздно.