— Графиня, это был просто дурно воспитанный щенок, — возразил Газданов.
— Ну… разве что и впрямь дурно воспитанный, — слабо улыбнулась Анна. — Будь Никита более воспитан и менее пьян, он просто не сказал бы всего этого вслух. Выбросьте из головы всякие благородные мысли, князь. Вы нравитесь мне… и минувшая ночь тому доказательство. У меня действительно было мало любовников… Гораздо меньше, чем мне приписывают, вы это верно заметили. Но жениться на мне с вашей стороны было бы безумием. На вас станут показывать пальцем, вас не пригласят ни в один приличный дом, осудят в свете, вы не сможете представить меня государю… да и карьере вашей придет конец. Оставьте все как есть, и забудем этот наш разговор. Поверьте, так лучше и для меня, и для вас. Пусть уж я останусь принадлежностью… мужчин семейства Ахичевских. А по поводу Анциферова — ложь, всё ложь. Я это знаю сама, а что думают другие, мне, ей-богу, безразлично.
Некоторое время Газданов молчал. Затем, подойдя к креслу, в котором сидела Анна, опустился возле него на колени, и молодая женщина, повернувшись, испуганно посмотрела на него:
— Князь! Что вы делаете, к чему такие жесты? Прошу вас, встаньте…
— И все-таки мы на «вы», — грустно улыбнулся Газданов. — Стало быть, я все еще наказан?
— Сандро! Господь с вами… с тобой! — Анна схватилась за голову. — Бог мой, да за что же мне все это… Поднимись немедленно, хватит ломать комедию, как тебе не стыдно, право?!
— Очень стыдно, потому и не встану. — Черные глаза спокойно и серьезно смотрели на нее. — Аня, я целый день думал о том, что наговорил тебе ночью. Поверь, я не хотел. Я никогда прежде не позволял себе подобного с женщинами и до сих пор не понимаю, почему все так вышло… Я рад бы думать, что был пьян. Это могло б меня извинить… хотя бы в твоих глазах, как того сопливого корнета… Но пьяным я не бываю никогда. Налицо банальная потеря головы… и вообще всяческого здравого смысла. Другого объяснения я не вижу. Аня, я люблю тебя. И прошу твоей руки. Я мог бы, разумеется, сказать, что мне безразлична собственная карьера, что не имеет значения то, что станут говорить в свете, и то, что я пренебрегу недовольством государя… Но ты умная женщина, и тебя такие пафосные пассажи не обманут. Все это, безусловно, не пустяки. Однако… наверное, для всякого человека рано или поздно приходит время, когда он выбирает то, что для него важнее, то, что имеет больший смысл. Ты и твоя любовь для меня сейчас важнее всего на свете.
— Что будет, когда через три недели ты поймешь, что ошибался? — спросила Анна. Рыдания душили ее, слезы бежали по лицу, капая на руки, судорожно сжимающие смятую перчатку.
— Этого не случится, — убежденно сказал Газданов.
— Позволь судить мне. — Анна вытерла перчаткой лицо; всхлипнув, перевела дыхание. — Возможно, что и я немного влюблена в тебя… как это ни смешно. Тем более я не поставлю под удар ни твое положение, ни твою карьеру.
— Ты мне отказываешь?
— Я ставлю условие.
— Какое же?
— Год. Один год. — Анна наконец смогла заставить себя посмотреть на Сандро и чуть не расплакалась снова, увидев его глаза так близко и с отчаянием поняв: любит, любит, проклятый, в самом деле любит и не врет. Как же это случилось?..
— Ровно через год мы вернемся к сегодняшнему разговору, — как можно тверже произнесла она. — Не раньше, Сандро, и не спорь со мной! Если через год ты сможешь без лукавства слово в слово повторить то, что сказал сейчас, — изволь, я выйду за тебя. А пока — прошу, не будем даже говорить об этом.
— Год длится очень долго, Аня, — серьезно сказал он, склоняясь над ее рукой.
— Я понимаю. Потому и назначаю этот срок. — Анна, не сдержавшись, погладила черную курчавую голову Сандро, вздохнула. — И поверь, тысячи мужчин были бы счастливы, получив от своей невесты подобную отсрочку и на таких условиях. Да поднимись же ты наконец жеребец осетинский… идем спать.
В день накануне премьеры у Софьи отчаянно болела голова. После недолгой оттепели неожиданно ударил мороз, покрыв инеем кусты сирени в палисадниках, накрепко сковав льдом подтаявший было снежный покров на мостовых и обвесив карнизы домов сосульками. Над Москвой опрокинулось сияющее синевой небо, солнечные лучи дробились в замерзших окнах домов, искрились на высившихся вдоль тротуаров сугробах. Жизнерадостно, будто весной, гомонили неунывающие воробьи, ловкая синичка утащила мерзлую горбушку хлеба прямо из-под носа принюхивающейся кошки и метнулась с добычей под застреху. Софья, наблюдающая за этим из окна репетиционного класса, вздохнула и отошла от подоконника. Последняя репетиция, в которой, по мнению Софьи, не было никакой нужды, подходила к концу. Премьера ожидалась завтра, и афиши уже висели по всему городу.
Собственно, назвать это репетицией было нельзя: позади остались и спевки с хором, и репетиция с оркестром, и генеральная, в костюмах, с забитой членами дирекции царской ложей. Но Альтани решил, что накануне премьеры не мешало бы еще раз прогнать основные дуэты, и Софья не стала с ним спорить. Она уже давно ни с кем здесь не спорила, поняв, что дело это бессмысленное и что слушать ее все равно никто не будет.
Софья не могла не чувствовать сама, что партия Татьяны легла на ее голос великолепно. Ни одна из арий, ни один из дуэтов не составили для нее труда, верхние ноты с фиоритурами, глиссандо и группетто проходили как по маслу, нижний и средний регистры звучали отлично, и Софья понимала, что, вероятнее всего, во время премьеры будет иметь успех. То же самое поняла и труппа Большого театра: с Софьей уже почтительно раскланивались в коридорах и кулисах, она замечала уважительные взгляды костюмерш и гримеров, начинающие певицы и хористки смотрели на нее обожающе, а молодые теноры даже пытались флиртовать, повергая актрису в немалую озадаченность.
После той памятной истории, когда мадемуазель Грешнева испортила прическу примадонне Нравиной, сопроводив это «монологом королевы разбойников», как выразилась Ниночка Дальская, Софью оставили в покое. Никто больше не решался размазывать вазелин по ее платьям, говорить громким шепотом гадости за спиной и бить форточки в уборной. Нравина, кажется, в самом деле сильно испуганная, старалась избегать соперницы. Заремин приходил на репетиции с головной болью и глазами христианского мученика: видимо, дома ему приходилось наблюдать феерические истерики жены. Софья искренне жалела уже немолодого тенора, который до этого два года спокойно пел главную мужскую партию в дуэте с супругой и никак не мог отвечать за решение дирекции о смене Татьяны, но не просить же было у Альтани другого Онегина…
— Софья Николаевна, вы слышите меня? В этом месте в конце первого акта вам придется сфорсировать звук! — вывел ее из раздумий резкий голос дирижера. — Вы слышите меня, мадемуазель?! Подойдите к роялю! Осмелюсь вам напомнить, что вы на последней репетиции, и завтра премьера! Вы усилите звучание, вот здесь, в последних словах: «О боже, как обидно и как больно». Сделаете крещендо до фортиссимо, это очень трудно, но вы можете, я не раз слышал, и публика будет в восторге!
— Где крещендо? Где фортиссимо?! — взорвалась, не выдержав, Софья, и стоящий рядом Заремин опасливо отошел на несколько шагов. — В конце последнего акта? Где Татьяна чуть живая после онегинской проповеди? Фортиссимо, когда она еле на ногах стоит от отчаяния?! Иполлит Джакомович, побойтесь бога! Да у Чайковского, у самого Чайковского в партитуре указано пианиссимо, и я не намерена…
— А я вам говорю, это будет очень эффектно! — упорствовал Альтани. — Среди публики окажется много ценителей. Они знают, как это сложно. Все оценят ваше мастерство, а…
— А я вам говорю, что Татьяна не может вопить, как гудок Морозовской фабрики! — Софья почувствовала, что сейчас разревется. — У нее разбито сердце, она готова плакать, а не выть в голос, это ломает образ, и я не могу…
— Софья Николаевна, пока еще я здесь дирижер! — рассердился Альтани.
Но коса нашла на камень, и Софья вздернула подбородок:
— А я солистка! И петь эту партию завтра мне! Если желаете, исполняйте Татьяну сами, а я не буду в угоду публике реветь весенним лосём! Вы понимаете, наконец, что я неопытная певица, что я могу попросту сорвать голос на ваших «крещендо до фортиссимо»?!
— Репетиция окончена, — сухо объявил обиженный Альтани. — Вы вольны петь завтра по собственному разумению, мадемуазель Грешнева, но я снимаю с себя всяческую ответственность за ваш успех. Постарайтесь сегодня и завтра как следует отдохнуть, привести в порядок нервы и, боже сохрани, ничего больше не исполнять. Еще, чего доброго, в самом деле сорвете голос. И никакой, никакой беготни по морозу! Немедленно — домой, чаю и — до завтра из дому ни ногой!