Она понимала, что это была безумная затея, но она увенчалась успехом. Все получилось так, как она того и хотела, и после всего случившегося он смог исторгнуть из себя то, что она и намеревалась извлечь из него. Снова и снова они занимались любовью, а потом она садилась, нагая, на измятых, сбитых простынях и заставляла его декламировать, декламировать… Кровать, говорила она ему, — своего рода сцена, и к тому же кровать, как и сцена, — это площадка для проявления страсти.

Когда пришла пора давать три представления «Сирано», оказалось, что ее усилия не прошли даром. Он был великолепен, и только благодаря ему отлично выглядели и остальные актеры. Это был его и ее триумф. Ее лебединая песня.

Через неделю после последнего представления она пригласила его на конную прогулку, и он согласился, решив, что они опять будут заниматься любовью. Они выехали в весенний лес. Воздух был чистым и теплым. Был один из тех прекрасных дней, какие бывают лишь у подножия гор, когда можно не то что забыть, но на какое-то время отвлечься от их великолепия и строгой величавости, точно эти гиганты милостиво согласились остаться незамеченными. Они спешились и легли в высокую траву, но она привела его сюда не затем, чтобы отдаться. Она собиралась проститься с ним.

— Больше мы никогда не увидимся, — сказала она ему.

— Никогда?

— Никогда, — повторила она. — Я скоро уеду отсюда. И ты тоже.

— В колледж, и только.

— И все же… — начала она. Она осеклась и потом, задумавшись на мгновение, спросила ело: «Тебе хочется уехать?»

— В колледж? Конечно, хочется.

— Ты бы мог… — начала она и замолчала.

— Мог что?

— Нет, хватит мне вмешиваться в твою жизнь.

— Я мог бы что? — настаивал он.

Она сорвала травинку, аккуратно обвила ее вокруг пальца и сказала ему, как он хорош, не просто как ученик, но вообще — как человек. И спросила, не хочет ли он попытать счастья в театре. Если у него ничего не получится, он всегда может вернуться домой и поступить в колледж. В горный колледж, куда его хотел отправить отец. Он так и не понял, было ли это предложение продиктовано тем, что она любила его, или просто тем, сколько сил и энергии она в него вложила. Причем для него это не имело никакого значения, ибо он уже давно для себя все решил. Он испытывал к ней благодарность — и любовь. И он гордился тем, что они вдвоем сумели создать. И был еще его родной отец, Сэм, из-под чьего грозного крыла он мечтал вырваться.

— Куда мне лучше поехать?

Она рассказала ему о городском театре в Пасадене, где один ее старый знакомый был членом художественного совета.

Он поразмышлял над ее словами некоторое время, потом улыбнулся и сказал:

— Ну, наверно, я мог бы попробовать.

Она поцеловала его и побежала прочь, а он погнался за ней и быстро настиг. Но когда он раздел ее и начал стаскивать с себя брюки, она опять бросилась от него, и он опять побежал за ней. Они походили на двух чудесных лесных существ — нимфу и фавна, играющих в прятки, и она уже почти позволила ему поймать себя, а потом опять бросилась от него со всех ног и прыгнула в обжигающе холодную воду озерца. Он прыгнул за ней, схватил и попытался овладеть ею прямо в воде. Но было слишком холодно. Вода была ледяная, и у него ничего не получилось. Он держал ее в своих объятиях, и ее маленькие грудки были похожи на два цветка, тонких и хрупких. Она прильнула к нему, обвив его руками, как лоза обвивает ствол дерева.

Они вернулись домой так и не насладившись друг другом. И ему этот день врезался в память даже сильнее, чем другие дни, когда они занимались любовью. Из-за постигшей его неудачи? Или из-за деликатности миссис Тэтчер — Лилы, — которая не стала настаивать, чтобы он все-таки выполнил ее желание, довел начатое до конца.

Он написал в театр Пасадены, а она написала своему приятелю, и его приняли учеником в труппу. Сэм был вне себя от ярости. Все годы его педантично правильной жизни пошли насмарку — и все из-за его мальчишки, единственного сына, и поэтому он был вне себя от ярости. Это бремя незаконнорожденности, которое нес на себе Сэм, временами с трудом справляясь с ним, теперь давило на него тяжелее, чем когда-либо прежде, ибо отъезд сына в театр казался ему возвращением в тот призрачный ненадежный мирок, из которого вынырнул когда-то тот проходимец, — только для того, чтобы зачать его и сгинуть. Все долгие годы смирения и праведности, все побои и нагоняи, предназначавшиеся Амосу, все нотации, прочитанные ему, все-все оказалось напрасным, — Амос уехал, и Сэм ему ни слова не сказал. Он даже не сказал ему: «Пропади ты пропадом!» — не говоря уж «До свидания».

Амос уехал в Пасадену. Он изменил свое имя. «Амос» звучало по-библейски напыщенно. Он просто опустил его и стал пользоваться своим вторым именем: Мередит Хаусмен. Через пять недель после приезда в Пасадену он получил известие, что его отец скончался, — у него лопнул сосуд в мозгу, и он умер. Вот так просто.

Мередит поразмыслил над этим и решил, что ему никогда не хватило бы духу уехать из родного дома, если бы отец умер во время той трехдневной бури гнева. Если бы Сэм умер тогда… Ну да ладно, чего уж теперь ломать голову. Но его будущее висело на волоске.

* * *

Он бесцельно брел по улице, усилием воли переставляя ноги, и чувствовал, как усталость овладевала телом, но потом отступала, притуплялась от размеренного чередования шагов. И не только усталость, но и восприятие окружающего мира тоже притуплялось. И даже ощущение времени. Когда ему пришло в голову взглянуть на часы, он обнаружил, что бродит вот так уже полтора часа. Он поймал такси, поехал обратно в больницу и стал яростно стучать в запертую дверь. Лифтер сообщил ему, что у него родилась дочка. Доктор Купер только что уехал. А Элейн сказала ему:

— Где ты пропадал, сукин ты сын! — и отвернулась. Он посидел немного возле нее, пока не понял, что она опять уснула. Он вышел и спросил дежурную сестру, нельзя ли взглянуть на дочку. Она направила его в другой конец коридора, в ясли, где другая сестра, в маске, продемонстрировала ему крошечное сморщенное существо с черными волосиками. Его дочка. У него на глазах навернулись слезы. Он вытер их рукой, поблагодарил сестру и пошел в палату к Элейн. Дежурная сестра сказала ему, что Элейн проспит теперь несколько часов, и посоветовала ему пойти домой и тоже поспать.

— Пожалуй, я так и сделаю, — сказал он. Он все завтра объяснит Элейн. Он хотел все объяснить и той красной сморщенной девочке.

* * *

— Позвонить ему, что ли? — спросила Тиш Кертис у мужа.

— Не надо, — ответил Клинт.

— Почему не надо?

— Все это бред какой-то. При одной мысли об этом мне делается плохо. Слушай, я же едва знаю этого парня.

— Даже после всех этих бесконечных репетиций?

— Да.

— Ну, я тебе не верю, — сказала она. — Но если бы даже я и поверила, большой разницы не было бы. Он ведь никого не знает здесь, а сейчас ему, должно быть, очень одиноко, и вообще, в такой ситуации это самая нормальная вещь.

— Бедненький, одинокий Мередит Хаусмен! Да ты в своем уме?

— Я-то в своем. А вот ты едва ли. У парня жена рожает — и устроить для него небольшой праздник — что может быть естественнее?

— Отлично. Так пускай его приятели и устраивают ему праздники — хоть десять праздников! А тебе-то он никто. И мне никто.

— Но ты же его режиссер!

— Не говори так. Это звучит, словно я его собственность.

— Ну ладно-ладно. Он — твоя звезда.

Клинт Кертис, понятное дело, был озабочен не праздником в честь рождения ребенка у его актера, а пьесой. Или, точнее говоря, постановкой. Пьеса представляла собой незатейливую комедию — вполне обычная, хотя и не без изюминки, чепуха. Но постановка — одна из «мозговых атак» Артура Бронстона — была весьма необычной. Бронстон пригласил Кертиса, молодого режиссера труппы «Провинстаун плейере», и Мередита Хаусмена, недавнее открытие Голливуда, и свел их вместе из чистого любопытства — так ребенок пытается что-то соорудить из недавно подаренного ему конструктора.

— С твоим талантом и его внешностью, — сказал он, — у нас получится то, что надо!

— А как насчет его таланта? — спросил тогда Клинт.

Бронстон откусил кончик сигары и выплюнул его в корзинку для мусора.

— Кажется, какой-то талант у него есть. Может быть, огромный. Во всяком случае, мне нравится его походка.