Получив это письмо, Густав внимательно прочел его два-три раза и потом, положив в карман, сказал с истинным участием:

«Бедная Нишетта!..»

В ответ ей он написал, что слабость Эдмона еще требует его дружбы, но что как только выздоровление выразится заметнее, он немедленно приедет в Париж.

Мы забыли сказать — впрочем, нет надобности и говорить об этом, — что Эдмон, найдя у своей постели Густава, благодарил его от души и благодарил Бога за эту третью привязанность.

Мы сказали в предыдущей главе, что уже опасаться было нечего; острая болезнь миновала, и Дево действовал на недуг хронический.

Он предупредил больного, что три или четыре месяца ему придется не выходить из дома и что только при этом условии можно его излечить совершенно.

Эдмон покорился; да и кто не покорился бы на его месте? Больному позволили небольшие, обыкновенные для выздоравливающих развлечения.

Пока он не мог вставать, Елена находилась безвыходно у его постели, читая или работая, и, время от времени оставляя эти занятия, склонялась к нему головою, и Эдмон по целым часам ласкал ее, перебирая ее густые волосы.

— Я бы всю жизнь так провел, — говорил он ей. — Выше нет, мне кажется, счастья! Я на тебя смотрю, говорю с тобою — и весь мир для меня в этих двух словах. Зачем мне все остальное? Зачем нам другие небеса, другие люди? Мне только и нужно, чтобы в моей руке была твоя. Мать и ты, этот маленький домик, этот вид на недальнее расстояние, уединенная прогулка, иногда посещения или письма Густава — ведь это рай земной! Но ты — не согласишься на такую жизнь, Елена?

— Ведь я буду с тобой, мой Эдмон? Чего же мне еще надо?

— Глупцы — требующие Бог весть чего от жизни, вместо тихих радостей молодой и доверчивой любви! Твой отец обещает мне, что я еще проживу долго.

— Он тебя вылечит совсем. Тебе не будет приходить в голову эта несносная идея о смерти.

— Знаешь, как мы тогда устроимся? Купим мы в Швейцарии или в Италии небольшой беленький домик где-нибудь подальше, или на берегу одного из этих голубых прелестных швейцарских озер, или в лесу, чтобы он, как гнездо, скрывался между деревьями. Там мы поселимся с моею матерью. До того, что говорят, что делают другие, — нам не будет никакого дела: мы никого знать не будем. Счастье наше будет скрыто от завистливых глаз; мы будем наедине с природой и нашей любовью. Может быть, Бог нам даст детей: жизнь природы, любовь родителей разовьют в них сознание прекрасного и доброго. Потом, на одном из высоких, любимых солнцем холмов придет отдохнуть погоняющий стадо пастух, разглядит нашу скрытую в зелени могилу и скажет невольно: «Они были счастливы». Чего еще требовать от жизни и за чем нам гоняться?

Эдмон говорил, Елена сжимала ему руку и улыбалась. Он будто читал в ее сердце, все его слова были уже ею прочувствованы: мечта сделалась для них действительностью — действительность давала полное счастье.

Наконец, Дево позволил своему пациенту вставать с постели и выходить в залу.

Эдмон вошел, поддерживаемый Еленой и матерью.

Болезнь страшно его изменила.

Он был бледен, как мрамор, щеки его впали, глаза, выдвигавшиеся в худобе лица, блистали новыми задатками жизни, длинные белые волосы были откинуты назад; кроткая улыбка, озаряя его бледное лицо, казалось, говорила о его спокойствии и надеждах.

В зале было семейство Мортоня и Густав. Все они встали и вышли навстречу выздоравливающему.

— Мне говорили, полковник, — сказал Эдмон Мортоню, — с каким добрым участием осведомлялись вы обо мне во все время моей болезни; позвольте пожать вам дружески руку.

Полковник с чувством сжал протянутую ему руку Эдмона.

— Вы были так добры, навещали мою мать в тяжелые для нее минуты, — продолжал он, обратившись к г-же де Мортонь и ее дочери, — нетерпеливо жду времени, когда здоровье позволит мне быть вашим частым гостем. Общество больного, конечно, не так весело, но я надеюсь, пока мне нельзя быть у вас, вы нас не забудете и станете навещать часто.

— Ваша матушка была очень встревожена, — сказала г-жа де Мортонь, — я и Лоранса старались, как могли, развлекать ее, но, признаюсь вам, не успевали.

— Теперь, слава Богу, все благополучно кончилось, — сказала г-жа де Пере доктору.

— Будьте покойны, — отвечал Дево, — все идет хорошо.

Эдмон пожал руки ему и Густаву и опустился в большое кресло, на приготовленные матерью подушки.

— Я не помешал ли вашему разговору? — быстро спросил Эдмон.

— Ты не чувствуешь усталости, друг мой? — тихо спросила г-жа де Пере.

— Нет еще, — отвечал, улыбаясь, Эдмон, — я сильнее, чем ты полагаешь.

И он положил руку на колени матери.

— Я рассказывал доктору и вот… г-ну Домону, — начал полковник, — как мы здесь поселились, и ни я, ни жена не могли сказать, почему именно поселились здесь. Причин никаких не нашлось. Просто нам понравился этот маленький домик, и мы в нем остались. Я не люблю долго сидеть на месте, частые передвижения военной службы мне в привычку. Полгода в одном городе — и я уж соскучился, и уж мне нужно уезжать.

Слушая полковника, Эдмон в то же время рассматривал своих новых знакомых.

Пользуясь этим временем, рассмотрим и мы несколько поближе их физиономии.

Полковнику де Мортоню было на вид лет пятьдесят пять. В лице его прежде всего выражался военный характер. Волосы с проседью, длинные усы, открытый взгляд, румяные щеки и блестящие белые зубы. Росту он был высокого. На нем был длинный сюртук, в петличке орден Почетного Легиона. Служака с ног до головы, он был так деликатен, что никогда не рассказывал ни о своих ранах, ни о походах; а на его лбу виднелся широкий рубец — на месте полковника другой бы пользовался возможностью рассказывать длинную историю.

Г-же де Мортонь было лет сорок восемь, и она уже смотрелась совсем старухой: вязала чулок и носила очки. На ней почти всегда было темно-зеленое платье и чепчик цвета Анжелики. (Мы совсем потеряли из виду Анжелику. Достойная гувернантка, оставшись одна в доме доктора, каждое утро ходила в церковь св. Фомы прочесть молитву о выздоровлении мужа Елены; возвращаясь же домой, по обыкновению засыпала над «Кенильвортским замком»). Должно полагать, что в молодости г-жа де Мортонь была хороша. В ней еще сохранились свежесть лица и белизна рук. Ее полнота ручалась убедительно за ее здоровье и правильный род жизни.

Г-жа де Пере не ошиблась: девица Лоранса де Мортонь была точно очень хороша, и ей было шестнадцать лет. Ее черные волосы вились от природы, большие глаза, до того блестящие и живые, что сразу нельзя рассмотреть, какого они цвета, а они были голубые, смотрели смело, даже несколько дико, что придавало ее красоте восточный характер. Ее рот был, может быть, несоразмерно велик, но зато показывал такие прекрасные зубы, что при них можно было примириться с этим недостатком.

Поэт сравнил бы гибкость ее стана с тростником или пальмою.

Замечу мимоходом: отчего обыкновенно говорят — гибкий, как пальма, когда пальма, напротив, одно из самых негибких деревьев?

На Лорансе Мортонь было черное с закрытым лифом платье.

Она с любопытством рассматривала Эдмона.

Ее сильная натура едва понимала существование слабой, болезненной натуры Эдмона.

— Что ж делать, полковник, — заметил Эдмон, когда де Мортонь кончил говорить, — вам придется изменить своим привычкам и остаться здесь несколько долее. Когда доктор позволит мне выходить, мы с вами постранствуем.

— Мне эти места нравятся; правда, здесь не то чтобы очень весело, но если жена и Лоранса согласны и если мое общество может вам доставить развлечение, — кажется, ничто не мешает нам остаться здесь хоть еще на полгода.

— Конечно, — отвечала г-жа де Мортонь.

Лоранса не отвечала ничего.

— Что это, Густав, с тобою? — тихо сказал Эдмон, наклонясь к уху своего друга.

Густав, точно, сидел неподвижно и будто глубоко задумавшись.

— Что со мной?.. Ничего, — отвечал он. — Я слушаю.

— Тебе скучно, сознайся.

— Мне? Очень весело, напротив.

— А о чем думал теперь? О Париже? О Нишетте?

— Сегодня утром получил от нее письмо.

— Ну, что пишет?

— Хочет приехать сюда.

— Так отчего же не едет?

— Здесь ей будет неловко; будет стеснена.