Мне следовало спешить, кто-то из журналистов узнал мое новое имя, раскопал номер телефона, и все мои планы могли рухнуть в любую минуту. Помнишь телефонный звонок, заставший меня врасплох, когда мне пришлось придумать историю про некоего писателя, своего неудачливого однокашника. Надо было торопиться, и я принялся уговаривать тебя, стараясь как можно мягче, чтобы ты не заметила, и ты не заметила. Ты уехала. И началась новая эпоха для тебя, но и для меня тоже.

Я долго думал, как мне остаться в твоей жизни, и придумал наши письма. Я сам не сразу понял, насколько это удачная находка, лишь позже я оценил: ничего лучшего и представить было нельзя. Я удерживал тебя письмами. Я, Стив, остался, как и хотел, самым близким, самым доверенным для тебя человеком, единственным, кто был посвящен во все детали твоей жизни, без утайки, без излишней позы, без желания приукрасить. Я не только все знал, я еще имел возможность влиять па тебя, ты, наверное, и не заметила, но это я прервал пару твоих недолгих романов, я тогда еще не понимал, что мне незачем их опасаться. Я ощутил, что снова становлюсь сильнее, что вновь значим для тебя, возможно, более, чем прежде, и эту силу мне дали письма.

Интересно, что я больше не ревновал тебя, боль прошла. Да и к кому мне следовало ревновать? Все те, кто находились с тобой, оставались далеко внизу, я парил над миром, я правил им, оттуда, свысока. Почему так случилось? Да потому, что, рассказывая мне в подробностях о своих увлечениях, ты представляла их всех на мой суд, и я мог казнить или миловать. Я, заметь, как правило, миловал, потому что именно в этом привилегия сильного – не в ревности, не в казни, а в помиловании.

К тому же наша жизнь постепенно растеряла ощущение реальности, она превратилась в игру моего ума, фантазию, начавшуюся с твоего отъезда, затем продолжившуюся письмами и так никогда не окончившуюся. Я не уверен, поймешь ли ты, но я чувствовал, что наконец жизнь сравнялась с мечтой, став призрачной, неосязаемой, нереальной, подобной фантазии, выдумке, моей очередной книге. Подумай об этом и постарайся понять, это важно для дальнейшего.

Я стал писать новый роман, и у меня получалось. Конечно, я ушел из университета, я оказался никудышным преподавателем, мои лекции были пронизаны застывшей скукой: одинаковые слова, одинаковые мысли, если таковые вообще имелись. Я спешил к своей новой книге, спешил поведать еще одну, доныне никому неведомую историю, она единственная привносила смысл в мою жизнь.

Я писал долго, высасывая из ночных фантазий живительные капельки удовольствия, все до последней; вообще, в моем существовании осталось лишь две первопричины, два источника: ты, любимая, и моя новая книга. Я жил в наших письмах и в книге, я поселился там, я изгнал себя из реального мира, и, когда выходил на улицу, люди шарахались от меня. Я знал, что мой внешний вид пугающе странен, но разве это могло меня беспокоить? Мой новый книжный мир оказался значительно богаче мира реального, к тому же он зависел только от меня. Понимаешь, Джеки, я был Богом, я создавал вселенную, страны, города, людей, и они жили и дышали, как я хотел того.

Я целый год писал книгу об итальянском театре. Я не говорил тебе, но моя мать итальянка, мое детство прошло в Италии, и меня всегда тянуло вернуться, и вот я вернулся, начав писать книгу об актере. Вскоре я заметил, что мой персонаж исподволь подменяет меня, я не противился, и, собственно, все двенадцать месяцев, что я писал, я и оставался им – актером итальянского театра.

Я жил в Италии, играл в спектаклях, видел со сцены заме-ревших зрителей, загорался от их рукоплесканий, был гибким и пластичным, я нервно чувствовал и нервно любил. Я никак не напоминал того одичалого человека, который выползал по ночам из своего маленького, неопрятного домика на самом конце заброшенной деревни, небритый и грязный, со спутанными волосами и диким взглядом. Но именно потому я и выглядел небритым и грязным, что меня не было ни в домике, ни на окраине деревни, именно потому я озирался диким, отсутствующим взглядом, что не понимал, откуда этот одинокий с облупившейся краской дом и эта почти нежилая улица.

Если бы кто-то подслушивал, стоя под моей дверью, он бы подумал, что в доме живет множество различных людей, иначе откуда этот постоянный говор многих голосов, откуда эти всплески хохота, откуда эта ругань, а потом плач, а потом нежность примирения, откуда эти стоны и вскрики любви? Он бы не знал, тот, кто подслушивает, что там, в глубине дома, расположилась маленькая Италия и еще театр, с режиссером, со множеством актеров, но главное, там уместилась целая жизнь одинокого артиста.

Я специально долго объясняю, чтобы ты, Джеки, вникла в мое состояние, в ход моих мыслей, это важно, от этого зависит, поймешь ли ты меня в дальнейшем.

Я работал над книгой почти год. У меня получалось, я сам это чувствовал, а когда закончил, мне стало немного грустно: я не хотел возвращаться из книги, оставлять театр, своего героя, его роли, Италию. Книга была закончена, а я по-прежнему находился в ней. А потом ко мне пришла простая мысль, которой я даже сначала испугался, настолько она казалось очевидной. Я и не должен возвращаться!

Я отлично помню, я сидел в своем домике, подошло время отъезда, я уже снял квартиру в Манхэттене, все ждали моего триумфального возвращения, но я не спешил. Я сидел и перечитывал твое последнее письмо, а потом отложил его и посмотрел за окно. Я ничего не увидел, кроме черноты, пытающейся проникнуть в комнату, но свет отпугивал ее, потому она и затаилась у окна, терпеливо поджидая, когда он устанет.

Я и не должен возвращаться, подумал я. Целый год я был актером, я мыслю и чувствую, как актер, да я уже и не могу без театра. К тому же жизнь в Италии я понимаю лучше, а эту, здесь, я давно растерял и забыл. Мне надо выбирать. И я выбрал Италию.

Конечно, возникли проблемы. Я много лет не говорил по-итальянски, и требовалось поднабрать слов и избавиться от акцента. Но это мелочь, что впитал с детством, с молоком матери, то никогда уже не уйдет, достаточно пару месяцев посмотреть фильмы и поговорить по-итальянски, и акцент уйдет, а словарный запас восстановится. Это было понятно, неясным являлось другое.

Смогу ли я начать новую жизнь, смогу ли покончить со Стивом, разрушить его до основания, стереть даже память о нем, развеять по ветру имя, язык, привычки, внешность, походку, голос, привязанности, прошлое, надежды? Я имею в виду полное уничтожение Стива, стирание его с лица земли, как и уничтожение всего набора, который его определял. Ведь только так, думал я, возмозкно создать нового себя.

Я не берусь за что-то простое, говорил я себе, я о сложном, о том, чтобы произвести небывалый эксперимент, чтобы уместить в одну физическую жизнь несколько разных. Я о том, чтобы перехитрить природу, судьбу, перехитрить жизнь. Чтобы, как птица Феникс, сжечь себя и, чтобы, как птица Феникс, возродиться из пепла. Я о том, чтобы обмануть Бога.

На самом деле, Джеки, все выглядело не совсем так, это сейчас решение кажется однозначным, а если уж копаться и вспоминать, то оно обтесывалось и полировалось годами, ему предшествовало немало намеков и предпосылок. Например, однажды меня познакомили с женщиной необычной и потому восхитительной красоты. Лицо ее приковывало взгляд странной асимметрией, я долго пытался разобраться в нем, разложить на составляющие и понял наконец, что нос, тонкий, с дикими, чуть вывороченными ноздрями, которые вздрагивали пугливо, начинается чуть ниже, чем должен. Именно он и придавал всему лицу странную, необычную красоту, от которой нельзя было оторваться ни взглядом, ни памятью. И еще: она вызывающе неумело себя вела.

От человека всегда ожидаешь поведения, соответствующего его внешности. И как правило, не ошибаешься, потому что за долгое время каждый подбирает подходящий себе ритм движений, поступь, манеру говорить, может быть, не всегда оптимальные, но близкие к ним. Здесь же бросалось в глаза полное несоответствие внешности и поведения, которое раздражало, вызывая внутренние неудобства. Эта женщина слишком быстро и резко говорила, всегда не к месту, громко смеялась, размахивая руками, не зная, куда их деть. Она казалась неловка голосом и манерами, неловка и неуклюжа, и это досаждало. Через несколько дней я вспомнил о ней в кругу товарищей, мол, помните, как жаль: такая красота и такое нелепое поведение. Кто-то из моих приятелей усмехнулся, и я спросил его, в чем дело. «Видел бы ты ее полгода назад», – сказал он. «А что было полгода назад?» – поинтересовался я. Он снова засмеялся, как бы призывая других: «Ты бы посмотрел на ее нос. Он не отличался от носа Пиноккио. Она сделала пластическую операцию и еще сама не поняла, почему к ней липнут мужики».