– А Вечная Истина и есть Ложь, – подтвердил ангел и подвел меня к младенцу в гробике…

Две свечи освещали спящее личико младенца и лишь два черных круга под глазами говорили о его смерти…

– Он мертв, – спросил я…

– Да, за него сейчас молятся, – ответил ангел, – у него было самое чистое сердце и его разум еще не успел ослепнуть и заблудиться…

Ангел три раза коснулся младенца крыльями и мальчик привстал…

Два черных круга исчезли и щечки его порозовели…

– Что тебе снилось, – спросил его ангел…

– Луна и звезды, – полусонным шепотом ответил мальчик…

– Это хорошо, – ангел приподнял мальчика из его гробика и я увидел, что у него тоже вырастают за спиной два белых крыла…

И они взяли меня за руки и поднялись вместе со мной над кладбищем…

Болезненный свет луны едва обозначил смутные очертания едва шевелящихся мертвецов, и деву Марию собравшую все кресты воедино в один бесконечно растущий над унылой землею крест…

– Почему они не ангелы, – спросил я у своих спутников, глядя на шевелящихся в земле мертвецов…

– Они бы и хотели, да не могут, – прошептал мальчик-ангел…

– В чем же они виноваты, – спросил я…

– Ни в чем, – улыбнулся мне сын-ангел, – они нужны для равновесия, ибо каждой птице нужен червь…

– Они ползают, чтобы вы летали, – вдруг озарило меня и ангелы опустили меня в самую гущу скорбно поющего кладбища…

Грустные мертвецы водили вокруг меня хороводы и плакали…

Их безнадежный плач входил в самую сердцевину моего озябшего дыхания…

И собрал я в себе все согрешения этого окаянного смертного мира и пропитался ими до своего исчезновения…

Земля и небо срослись с отверстою бездной…

И дерзновенные дочери Вавилона отняли у меня уста и грешными змеями вползли в глубины моего умирающего тела…

И истощили меня своим адским лобзанием…

И разжегся во мне сатанинский огонь…

– Вот она, пища для моей плоти, вот оно, сотворение новой смерти на земле…

Ум покинул меня, и плоть моя уже потеряла свои очертания, и только одна капелька моего греховного семени в одной из Вавилонских девы сохранила для других мой прежний внутренний облик для нового моего исчезновения…

Так, грех бросил меня в бездну и он же, грех уберег от нее, потому что сам Бог был спрятан во мне, но его никто кроме меня не видел…

Так я умер здесь и заново родился…

И понял я, что мир позади меня несовершенен, а впереди еще не завершен…

И никогда не будет в нем ни конца, ни начала…

И весь мой внутренний облик полный постоянного согрешения и исчезновения доказывал мне, что я опять ни здесь и не там, а в Ином, которого нет нигде, и все же оно есть…

Феерия

«Узри в блохе, что мирно лънет к стене,

В сколь малом ты отказываешъ мне.

Кровь поровну пила она из нас:

Твоя с моей в ней смешаны сейчас».

Джон Донн. «Блоха»(Перевод И. Бродского)

В душе была обычная тоска, и я нисколько не сомневался в том, что вечером мне все же удастся напиться, прежде чем где-нибудь повеситься, а пока я чертил на работе графики повышения зарплаты и строил немного замысловатые рожи Лизке, Лизка посмеивалась и охотно целовала, то есть лизала, облизывала мой нос.

Ее косматая, временами летящая в воздух шерсть, как всегда готовилась к зимней спячке. Лил дождь, и очень хотелось хотя бы немножечко повыть.

Товарищ Светов сомневался в моей разумности и поэтому часто заходил проверять графики.

Он долго их вертел, что-то неопределенно мычал, а после тыкал меня носом в какую-нибудь кривую загогулину, указывая на чрезмерную слабость выбранного мной цвета, и действительно, я их рисовал на компьютере только серым, иногда желтым цветом, потому что мне казалось, что эти цвета выражают собой всю бессмысленность нашего существования.

Потом товарищ Светов уходил, и я, предчувствуя, что он появится не раньше, чем через полчаса, звонил Тимофею и разговаривал с ним, пытаясь докопаться до его туманного сознания…

Тимофей всеми днями был пьян и нигде не работал, и вообще никто вокруг не знал, на что он живет, а уж тем более пьет, когда все так дорого…

Узнал я его случайно, когда он занимал у меня сотню…

Когда я ему дал, то Тимофей зарыдал от счастья и попросил меня как следует напиться, что мы и сделали…

Впрочем, мы так с ним набрались, что нас быстро забрали, т. е. сволокли в очень неплохой частный вытрезвитель, что-то вроде санатория для бывших партийный функционеров или обанкротившихся олигархов.

С тех пор я звонил ему каждый день, завидуя его непорабощенной испитости, от которой веяло всеобщим разложением нашего необъятного государства…

– Государство разлагается, как мы, – весело вещал Тимофей, быстро переходя на нечленораздельное бульканье, иногда расщепляющее меня на атомы.

– Тимофей, кричал я, захлебываясь от восторга, – ты расщепляешь меня на атомы.

– Ага, гы-гы, буль-буль, – шебуршало в трубке, и только Лизка, утыкаясь носом в мою шею, уводила меня от бездоказательных ощущений…

– Уф, Лизка, – шептал я, чеша изо всех сил ее лоснящийся вихрь волос.

Обычно в такие минуты она забрасывала ляжки на стол и, дрожа всем телом, предлагала себя, припадая в порыве страсти к моему истерзанному рабочей спячкой пиджаку…

Тогда я обнимал ее, клялся в любви до гроба, расшвыривал графики повышения зарплаты и стонал о своей философской доле.

Товарищ Светов заставал меня в самых необычных позах с Лизкой и, сердито помаргивая глазами, уходил дальше, теряясь в сумраке грозящего развалиться на глазах здания…

– Эх, Лизка, – пришептывал я, собирая с пола разбросанные графики, – недолго же мы здесь пробудем, если сам начальник отрицает наше с тобой существование…

Была мертвенная середина дня, когда я от психического расстройства уткнулся в пыльный томик Канта, а Лизка просто задремала, слегла прихрапывая к моему неоплатоническому удовольствию…

Кант, по моему самочувствию, был еще более сердит, чем товарищ Светов, если называл всех людей вещами, да еще которые все время находятся в себе, чему я никак не мог поверить, во всяком случае, если даже я повешусь, то Лизка все равно родит какого-нибудь щенка, и то, что он будет такой же самец, как и я, я нисколько не сомневался…

Уж если вещи сношаются, то в себе они быть не могут, так что уважаемый философ был чертовски одинокий, и, по-видимому, мало интересовался устройством своего тела…

Мои мысли прервал приход Сепова, как и Кант, мало занимающийся своим телом, Сепов часто находился в состоянии чрезвычайного транса, что, однако, не мешало ему также чертить какие-то графики и таблицы…

Правда, сидел он в другом конце нашего безумного учреждения и приходил только в самых исключительных случаях, когда ему было особенно скучно…

– Тебе не кажется, – спросил беспокойно Сепов, – что люди вымирают от собственных же мерзостей?

– Ну и что? – спросил я, поглядывая на спящую Лизку.

– Как ну и что?! Надо же что-то делать, – Сепов стал как-то странно озираться, вытирая рукавом льющийся со лба пот.

– Ты что, предлагаешь всех переделать?!

– Конечно, нет, просто я хочу измерить степень маразма, в какое впало все наше человечество, – Сепов поднял вверх свой указательный палец.

– И каким же образом ты хочешь измерить эту степень?

– Это секрет, – Сепов прищурился и только сейчас обратил внимание на Лизку, все еще прихрапывающую на диване.

– А что это за женщина у тебя спит?!

– И сам не знаю, – развел я руками, делая озабоченное лицо.

– Как же так, – забеспокоился Сепов, как же ты объяснишь товарищу Светову нахождение в твоем кабинете посторонней женщины?

– Товарищ Светов уже застал нас в одном интересном положении, так что объяснять ему что-либо уже отпала всякая необходимость.

– Ну, как же так, – Сепов еще больше заволновался, – тебя же уволят с работы, и не просто уволят, а с позором.

– Но я же выполняю свою работу, и, кажется, на меня никто пока еще не обижался.

– А Светов?

– А Светов был без свидетелей, к тому же один в поле не воин.

Сепов задумчиво прошелся около Лизки, почесал затылок и сказал: «А неплохая женщина, только худая немного».

– Для кого худая, а для кого толстая, – сказала Лизка, вставая с дивана.

– Проснулась, – Сепов испугался и выбежал из кабинета.