Я опять хотел вбежать в их квартиру и прибить ужасного и мерзкого во всех своих бессмысленных явленьях… Стихийного как рок Темдерякова… Но опять меня что-то остановило, и я стоял, как мертвый истукан…
Пряча свои слезы в ночном небе… в звездах где таится Божий крест… И почему она там, если все это дерьмо повторяется каждый день и каждую ночь…
Лишь иногда в усталости затишье являет сон, похожий на привет… Привет как преходящий огнь комет и взмах рукой уже с того нам света…
Фея, ты полна до краев этой Вечности. Ты, как и я живешь и движешься во сне…
Помраченная мрачной темнотой зрачков пьяного Темдерякова, и быть может, где-то далеко в своих мыслях озаренная, милая, мной…
Жертва, осознающая себя жертвой, уже не жертва… Она выше любого заповеданного ей мрака…
Она уже несет на себе крест грядущего небытия, дабы здесь в полной беспростветности ненастья выйти вмиг из жертвенных одежд… Так люди отсутствующие на земле… мои далекие люди с жалостью взирают на меня с небес… А я молчу и в мыслях открываюсь Богу…
В своих раздумьях я все иду и иду на этот свет… Словно здесь, на земле, даже Фея не согреет меня, не спасет. Уныние… и еще одна тень полуживого рассудка.
Лишь ласковый Аристотель возвращает меня обратно к теплу и покою. Он мурлычет, словно поет…
И царапает руки, словно напоминает о себе… Его глаза закрыты, как у женщины в сладкой истоме… Которая расширяет и озвучивает все его звериное удовольствие. И только потом в темноте, поймав какую-нибудь мышь, он, возможно как и многие коты, чувствует себя героем.
И тогда в торжественной тишине он схватит эту мышь зубами и как лакомый кусочек поднесет и положит возле дивана, чтобы мои как и его ноздри всю ночь волновал запах этих мышиных останков, в то время как само это невинное создание будет пищать уже совсем в иных мирах и, может быть, убегать уже от совсем иного зверя…
Кто их там знает?! Всю ночь я не сплю и листаю «Археологию» Джонса и пытаюсь понять, что он такого интересного нашел в пирамиде Хеопса…
Ну, допустим, он нашел там оружие, утварь и еще какую-нибудь там одинокую мумию. Ну, испытал еще благоговение перед этим призрачным, можно сказать – сказочным, прошлым. А что еще?! Неужели на ту же самую расшифровку древних иероглифов кому-то понадобились целые годы? А потом оказалось, что этот несчастный и бедный ученый потратил полжизни на то, чтобы прочитать на маленькой глиняной табличке: «Жизнь-дерьмо!»
Словно мы этого никогда не знали и не будем знать… И уже за одно это его надо боготворить! Ей Богу, глупо и смешно… А впрочем, все же мерзко и грустно… Грустно как гнусно, я уже замечаю, что не могу радоваться простым и привычным вещам, что где-то далеко, в глубине моего подсознания зарылась несчастная мечта о прекрасной Фее… И там я ее сторожу, никого до нее не допускаю, и от этого становлюсь все более озлобленным и мрачным, хотя она совсем рядом, в одном со мною дому и доступна только одному опустившемуся алкоголику… который ее бьет и насилует как какую-нибудь безмозглую тварь…
Слезы льют яд дум, в ночной тишине. «Археология» Джонса выпадает из рук… Аристотель возбужденно шевелит ушами в предчувствии близкой охоты, а я выключаю свет и медленно засыпаю. Завтра опять тяжелый день с ожиданием какого-то исхода, а пока в окне висит луна, а во мне царит одна опустошенность… Я нашел ее символ…
Мне подсказали его древние… Они начертили круг и поставили в нем точку – меня.
День на лекциях и семинарах пролетает, как птица, без следа.
Я уже с нетерпением жду своего ночного дежурства и с тайным страхом осознаю, что я нуждаюсь в чужом сострадании. Да, оно очень необходимо мне как противоядие от собственных мучений. Все сердце в тот же миг заполняется чужой болью и жалостью ко всем…
Чувства, близкие Божьим… Останки печальным словам… Однако ночь выдается на удивление тихая и спокойная.
Всю ночь я сплю и ничего не вижу… даже проснулся в первый раз на «скорой» с чувством вины и стыда от хорошего сна.
Следующий день также прошел быстро и незаметно. В курилке университета ко мне подошел Федор Аристархович и заговорщическим шепотом объявил мне, что меня собираются отчислять за академическую неуспеваемость.
Я знал, что он шутит, и поэтому его слова воспринял с легкой иронией. Он же, чувствуя, что его шутки на меня не действуют, что-то недовольно проворчал себе под нос и удалился шутить над другими студентами. Бедный старый мальчик.
Глупость от незнания как шутки от безделья, хотя никто на него не обижался. Все чувствовали его особое положение и часто тянулись к нему, как к самому старому, а значит, и опытному, за советом, даже профессора называли его только по имени и отчеству и всегда снисходительно улыбались, прощая ему любые неправильные ответы…
Кстати, Цнабель очень даже зауважал Федора Аристарховича, когда узнал, что он тоже, как и профессор, страдает подагрой. Иногда в перерыве между лекциями они отходили ото всех куда-нибудь в угол и с удовольствием шушукались между собой о самых подходящих способах лечения этого коварного недуга…
Правда, временами мне казалось, что Федор Аристархович специально придумал себе такую же болезнь, чтобы польстить Цнабелю и тем самым выпросить у него для себя абсолютное незнание по его предмету…
Вообще, в то время я только думать о людях так, как они того заслуживают… Впрочем, многие глупые мысли внушают нам не люди, а их суесловие, ничего не значащие, а уже поэтому одурманивающие фразы…
Почему-то большая часть жизни связана именно с этим.
Как выразился в стихах А. С. Пушкин: «Год прошел, как сон пустой». Вот таких пустых лет у каждого из нас за всю жизнь наберется, возможно, с десяток…
Это пустые и напрасные годы, но как ни странно, они связывают между собой самые дорогие и сказочные вещи… Например, любовь, музыку, природу, сочувствие, откровенность, дружбу и многое то, что греет сердце в этом пропащем абсурде…
Да, я никогда не устану повторять, что вся моя жизнь – это абсурд. И все-таки в этом абсурде находится своя гармония и свой смысл.
Люди чаще всего самое простое облекают в тайну, а потом всю жизнь ищут это и мучаются, хотя оно у них всю жизнь перед глазами. Просто они не видят это, потому что очень спешат. Даже спешат умереть, как бы это страшно не прозвучало…
Неожиданно я вспомнил про ту девочку, которая чудом выжила в этой ночной аварии и которую я нес на руках. Ее звали Лиля, и она лежала на восьмом этаже в хирургии…
У нее был вывих бедра, но самое главное, она потеряла своих родителей. В ту ночь они остались там, в смятом автобусе, потом их отвезли в морг…
Я купил ей куклу, яблок и шоколадных конфет…
В палате она лежала с тремя другими девочками, и те, хотя были в гипсе, но все равно веселились, шутили, смеялись. А она лежала молча, белая, как снег, она смотрела куда-то вдаль… Я чувствовал, что в самых глубоких своих мыслях она продолжала жить со своими родителями… так бывает при внезапном вечном расставании.
Я много раз видел, как плачут люди, теряя своих близких, как они плачут, умирая сами, но я никогда не видел, как молчит маленькая девочка, как она живет в совсем другом потустороннем мире…
Возможно, она летает и ползает по нему, громко смеется, обнимая своих родителей, но здесь она просто молчит. И ее маленькое худенькое тельце под одеялом напоминает очертания высохшей мумии…
И вся она безжизненная, словно ее уже здесь нет. Я положил ей куклу в изголовье, провел рукой по ее спутанным волосам и, встретив сочувствующий взгляд медсестры, медленно вышел из палаты.
А девочки продолжали смеяться, как дети, они не могли слишком долго осознавать печаль, никогда не принадлежащую им…
Их душа требовала выхода в простор бескрайнего океана, в то время как для души Лили этот простор уменьшился до размера одной черной точки на потолке.
Так было со мной, когда умерла моя бабушка… Долгое время я жил с ней, и она мне заменяла отца и мать, а потом умерла, и родители вспомнили тогда обо мне, и чувство определенной вины заставило их во всем подчиняться мне…
Они потакали мне во всем, и это была их ошибка… Ибо любовь требует осмотрительности особенно в подобных вещах. И вот я жив, живы мои родители, маленькая Лиля уже так рано и так несправедливо потеряла своих родителей.
И я до сих пор понять не могу – какая же все-таки тайна скрывает причину нашего же бессмертия, если мы здесь остаемся одни в абсолютной грусти и молчании.