Путешественник озадаченно разглядывает ее, пожимает плечами и сворачивает карту. А затем укладывается в кровать и засыпает.

На пристани воцаряется тишина: не плещет вода под ветром, не кричат козодои. Яхта спокойно покачивается на волнах, освещенная лунным светом.

Путешественник спит; тихие видения неслышно проносятся над его головой, и прошлое, увиденное во сне, становится для него явью.

Из паутины и тлена медленно проступают тени забытых веков, они окружают его и уводят за собой. Он слышит цокот копыт на аллеях Нэврона, видит, как распахивается тяжелая дверь и бледный слуга испуганно смотрит на всадника, закутанного в плащ. Он видит Дону, одетую в старое, поношенное платье, с шалью на голове, стоящую на верхней ступеньке лестницы; видит корабль, застывший в тихих водах ручья, и мужчину, который ходит по палубе, заложив руки за спину и улыбаясь про себя загадочной улыбкой. Кухня фермерского дома снова превращается в обеденный зал; кто-то осторожно крадется по лестнице, зажав в руке нож; сверху доносится испуганный детский крик; тяжелый щит обрушивается с галереи на крадущегося, и два надушенных, завитых спаниеля с рычанием и визгом накидываются на распростертое тело.

В ночь летнего солнцестояния кто-то разводит костер на пустынном берегу и двое – мужчина и женщина – смотрят, улыбаясь, в глаза друг другу, соединенные общей тайной; а на рассвете, с первым приливом, из бухты выплывает корабль – солнце яростно сияет с пронзительно-голубого неба, над морем с криком носятся чайки.

Тени минувших времен теснятся над спящим, он узнает их, они становятся ему близки и понятны, как близко и понятно ему теперь и это море, и этот корабль, и стены Нэврона, и карета, тарахтящая по ухабистым дорогам Корнуолла, и тот, далекий, нереальный, похожий на декорацию Лондон, где по грязным булыжным мостовым разгуливают мальчики-факельщики, а пьяные гогочущие щеголи толпятся на углу у таверны. Он видит Гарри в атласном камзоле, который бредет наверх в сопровождении двух спаниелей, и Дону, вдевающую в уши серьги с рубинами. Видит Уильяма с его крошечным ротиком на узком неподвижном лице и "Ла Муэтт", стоящую на якоре в тесной извилистой протоке, среди густых зарослей, наполненных криками цапель и кроншнепов.

Путешественник спит, мирно раскинувшись на кровати, и во сне его снова воскресают те сладкие, безумные летние дни, когда ручей впервые предоставил убежище изгнанникам и беглецам.

Глава 2

Когда, протарахтев по Лонсестону, карета подкатила к постоялому двору, часы на церкви пробили ровно половину. Кучер что-то буркнул груму, и тот, спрыгнув на землю, побежал вперед, к лошадям. Кучер тем временем заложил два пальца в рот и свистнул. Из постоялого двора на площадь тут же выскочил конюх и начал растерянно протирать заспанные глаза.

– Поторапливайся, малый, – приказал кучер, – нам стоять некогда. Живо напои лошадей и задай им корма.

Он привстал на козлах, потянулся и угрюмо огляделся по сторонам. Грум, шлепая по земле босыми пятками, прохаживался вокруг лошадей и с сочувственной улыбкой посматривал на него.

– Лошади в порядке, – негромко доложил он. – Просто удивительно, как это они до сих пор не выдохлись. Наверное, не зря все-таки сэр Гарри выложил за них целую кучу гиней.

Кучер пожал плечами, ему было не до разговоров: спину ломило, ноги затекли. Дороги вокруг – сущее наказанье, а случись что с лошадьми или с каретой, отвечать придется ему, а не груму. Ехали бы себе тихо-мирно, за неделю, глядишь, и добрались бы. Так нет – непременно надо гнать как на пожар, ни лошадям покою, ни людям. А все потому, что у хозяйки, видите ли, плохое настроение. Слава Богу, что хоть сейчас она молчит – должно быть, заснула.

Однако надежды его не оправдались: как только конюх вернулся, неся в каждой руке по ведру, и лошади принялись жадно пить, окно кареты распахнулось и из него выглянула его хозяйка – лицо ясное и бодрое, сна ни в одном глазу, голос холодный, повелительный, нагоняющий страх.

– Почему мы стоим? – осведомилась она. – Ты, кажется, уже поил лошадей три часа назад?

Взмолившись, чтобы Господь послал ему терпения, кучер сполз с козел и приблизился к распахнутому окну.

– Лошади загнаны, миледи, – проговорил он. – За последние два дня они проделали добрых две сотни миль. Для таких породистых лошадей это немалое расстояние. Да и дороги здесь для них совсем неподходящие…

– Глупости, – последовал ответ, – чем лучше порода, тем крепче организм. Впредь останавливайся только тогда, когда я разрешу. Расплатись с конюхом и трогай.

– Слушаюсь, миледи.

Слуга отвернулся, упрямо поджав губы, кивнул груму и, бормоча что-то себе под нос, снова забрался на козлы.

Ведра убрали, бестолковый конюх остался стоять разинув рот, а лошади уже, пофыркивая, неслись прочь. Копыта их звонко цокали по мостовой, от разгоряченных боков поднимался пар, и они летели все дальше и дальше из этого сонного городка, с этой вымощенной булыжником площади, туда, где виднелась вдали разбитая, ухабистая дорога.

Уткнувшись подбородком в ладони, Дона уныло смотрела в окно. Дети, слава Богу, спали, рядом примостилась Пру, их няня, – рот открыт, щеки порозовели, за два часа не пошевелилась ни разу. Бледная, изможденная Генриетта – маленькая копия Гарри – дремала, прислонившись золотистой головкой к плечу няни. Бедняжка, опять она разболелась – четвертый раз за последнее время. Джеймс спит спокойно, крепким, здоровым сном и, похоже, не проснется до самого приезда. А там… Страшно представить! Постели наверняка сырые, ставни заперты, в комнатах нежилой, затхлый запах, слуги напуганы и растерянны. А все потому, что она слепо поддалась первому порыву, решив раз и навсегда покончить со своим бессмысленным существованием: с этими бесконечными обедами и приемами, с этими глупыми забавами, достойными расшалившихся школяров, с этим омерзительным Рокингемом и его ухаживаниями, с беспечностью и легкомыслием Гарри, старательно играющего роль идеального мужа, с его неизменным ленивым обожанием и противной привычкой зевать перед сном. Чувство это зрело в ней давно, накатывая время от времени, как застарелая зубная боль, и в эту пятницу наконец прорвалось – гневом и отвращением к себе самой. И вот теперь она едет в этой ужасной тряской карете, направляясь к дому, который видела всего лишь раз в жизни, едет, прихватив с собой сгоряча двух перепуганных детей и раздосадованную няньку.

Конечно, это был всего лишь порыв, временный наплыв чувств, она всегда действовала, подчиняясь порыву, всегда, с самого детства, прислушивалась к внутреннему голосу, который нашептывал ей что-то, манил за собой, а потом неизменно обманывал. Она и за Гарри вышла по первому порыву, поддавшись обаянию его ленивой, загадочной улыбки и тому странному выражению, которое, как ей казалось, таилось в глубине его голубых глаз. Теперь-то она знает, что в них ничего нет, ровным счетом ничего – одна пустота, но тогда… тогда она никому не призналась бы в этом, даже себе самой. Да и что толку – дело сделано, она мать двоих детей и через месяц ей исполняется тридцать.

Нет, Гарри здесь, конечно, ни при чем, так же как и их никчемная жизнь, и их приятели, их нелепые развлечения, и удушающая жара слишком рано наступившего лета, и пыль на подсохших улицах, и глупые шуточки, которые нашептывал ей в театре Рокингем, – все это ни при чем. Виновата она одна.

Она слишком долго играла неподходящую для себя роль. Слишком легко согласилась стать такой, какой хотели видеть ее окружающие: пустенькой, красивой куклой, умеющей говорить, смеяться, пожимать плечами в ответ на комплименты, принимать похвалу как должное, быть беспечной, дерзкой, подчеркнуто равнодушной, в то время как другая, незнакомая, непривычная Дона смотрела на нее из темного зеркала и морщилась от стыда.

Эта другая Дона знала, что жизнь бывает не только горькой, пустой и никчемной – она бывает еще и огромной и безграничной, в ней есть место и для страдания, и для любви, и для опасности, и для нежности, и для многого, многого другого. В ту пятницу она впервые осознала всю глупость и бессмысленность своей жизни, осознала так остро и ясно, что даже сейчас, сидя в карете и вдыхая свежий воздух, врывающийся в окно, могла бы воскресить в памяти пышущие жаром улицы, вонь, поднимающуюся из сточных канав, запах гнили и разложения, витающий над городом, запах, который почему-то всегда связывался для нее с низким раскаленным небом, с сонной физиономией Гарри, отряхивающего полы камзола, с колючей улыбкой Рокингема – со всем этим скучным, погибающим миром, от которого она должна была освободиться, убежать, пока низкое небо не обрушилось ей на голову и клетка не захлопнулась. Ей вспомнился слепой лоточник на углу, на слух определяющий, сколько монет упало в миску, и подмастерье из Хеймаркета, бегущий мимо с подносом на голове, вспомнились его пронзительные, заунывные выкрики и то, как он поскользнулся на груде отбросов и вывалил весь свой скарб на пыльную булыжную мостовую. Вспомнился – о Господи, в который раз!