Только теперь он заметил, что все еще сжимает в руках ее пальцы и что, как ни расположен он был ненавидеть свою жену, он все же испытывает к этим длинным, холодным и таким родным пальцам неизменную, с привкусом новой горести, нежность.

И бессознательно, даже против воли, прежде чем выпустить эту слишком знакомую руку из своей, он осторожно прикоснулся к ней губами.

Альбертина все еще не открывала глаз, и Фридолину почудилось, будто всем своим обликом — губами, лбом и каждой морщинкой — она улыбается, просветленная, счастливая, с выражением невинности и радости. Тогда ему захотелось склониться к Альбертине и поцеловать ее бледный лоб.

Но он совладал с собою, сознавая, что лишь вполне понятная усталость после бешеного мелькания ночных событий прикинулась — в предательской атмосфере спальни супругов — томной, но лживой нежностью.

Но как ни колебалась его жизнь на острие этого мгновения, какие бы решения ни предстояло ему принять в течение ближайших часов, — стихийной потребностью настоящей минуты было — вкусить хоть мимолетного сна и забвения.

Когда умерла его мать, он в ту же ночь заснул и проспал до утра крепким сном, без сновидений: отчего бы ему не уснуть и теперь? И он улегся рядом с Альбертиной, которую уже одолевала дремота.

«Меч между нами, — промелькнуло в его сознании, и еще: — Смертельные враги лежат спокойно рядом».

Но это были пустые слова…

VI

Горничная легким стуком в дверь разбудила его в семь часов утра. Он бегло взглянул на Альбертину. Иногда, не всегда правда, и она просыпалась от этого стука в дверь. Сегодня она не шелохнулась, и сон ее был подозрительно глубок. Фридолин быстро встал и оделся. Прежде чем уйти, он захотел посмотреть девчурку: она спокойно спала в белой кроватке, по-детски сжав кулачки. Он поцеловал ее в лоб, еще раз на цыпочках подошел к дверям спальни, где Альбертина, по-прежнему неподвижная, ровно и глубоко дышала. Затем он вышел. Засунутые на дно черного медицинского саквояжа, покоились монашеская ряса и пилигримская шляпа.

Порядок дня он разработал тщательно и даже с некоторым педантизмом. Сначала — визит к тяжелобольному — молодому адвокату, по соседству.

Фридолин безукоризненно внимательно исследовал больного, нашел некоторое улучшение, изобразил по этому поводу на своем лице подобающую профессиональную радость и снабдил старый рецепт традиционной пометкой: «Repetatur»[1].

Затем он направился к дому, в подвальных недрах которого Нахтигаль вчера играл на рояле. Погребок был еще заперт, но кассирша наверху в кафе случайно знала адрес Нахтигаля: маленькая гостиница в Леопольдштадте.

Через четверть часа Фридолин добрался по адресу. Это был плачевного вида отель. На лестнице пахло непроветренными постелями, тухлым салом и цикорным кофе. Подозрительный портье, с красными кроличьими глазками, в каждом посетителе чующий полицейского чиновника, угодливо дал справку:

— Господина Нахтигаля увезли сегодня в пять часов утра двое господ, которые, если позволено думать, нарочно прятали свои лица, уткнувшись в кашне. Покуда Нахтигаль собирал свои вещи в комнате, эти господа заплатили по его счету за последние четыре недели. Через полчаса, когда Нахтигаль замешкался, один из господ сходил за ним лично, а потом все трое поехали на Северный вокзал. Нахтигаль был весьма неприятно поражен и взволнован, и — отчего не сказать всю правду такому симпатичному и порядочному господину? — он пытался незаметно сунуть портье письмо в конверте, но двое господ энергично ему помешали. Всю корреспонденцию на имя Нахтигаля, заявили они, уходя, будет забирать уполномоченное на то лицо…

Фридолин поблагодарил и ушел.

Выходя из ворот, Фридолин с удовольствием подумал о своем докторском саквояже: по крайней мере его не сочтут обитателем этого дома, а в худшем случае — полицейским врачом.

С Нахтигалем, значит, пока дело темное… Люди поступили достаточно осторожно, имея к тому серьезное основание.

Затем он отправился к костюмеру. Господин Гибизер открыл сам.

— Разрешите вернуть вам костюм, — сказал Фридолин, — и рассчитаться с вами…

Гибизер назвал скромную сумму, принял деньги, занес получку в большую счетную книгу и с некоторым удивлением посмотрел из-за письменного стола на Фридолина, который не обнаруживал ни малейшего желания удалиться.

— Мое посещение вызвано еще одним обстоятельством, — произнес Фридолин тоном следователя. — Я должен поговорить с вами о вашей дочери!

По лицу Гибизера пробежала неопределенная гримаса неудовольствия, насмешки или раздражения, — сказать было трудно.

— Как вы изволили сказать? — спросил он таким же глубоко неопределенным тоном.

— Вчера между прочим вы заметили, — сказал Фридолин, опираясь растопыренными пальцами о письменный стол, — что ваша дочка душевно не совсем нормальна. Ситуация, в которой мы ее застали, действительно говорит в пользу этого предположения. Так как случай сделал меня участником или, по крайней мере, свидетелем этой странной сцены, я позволю себе, господин Гибизер, настойчиво вам посоветовать пригласить к фрейлейн врача.

Гибизер, играя необычайно длинной вставочкой от пера, смерил Фридолина бесстыдным взглядом:

— И сам господин доктор любезно соглашается взять на себя лечение?

— Я прошу вас, — с хрипотой в голосе произнес Фридолин, — не приписывать мне намерений, которых я не высказывал…

В это мгновение распахнулась дверь в жилые комнаты, и оттуда вышел молодой человек, застегивая пальто, надетое поверх фрачной пары.

Фридолин безошибочно узнал в нем одного из ряженых судей минувшей ночи. Несомненно, он вышел из комнаты Пьеретты. Он слегка смутился при виде Фридолина, но тотчас же овладел собой, на ходу движением руки поздоровался с Гибизером, закурил папиросу, воспользовавшись для этого зажигательницей, лежавшей на письменном столе, и вышел.

— Ах вот как! — заметил Фридолин, причем уголки его рта презрительно передернулись и во рту появилась горечь.

— Как вы сказали? — с совершенным хладнокровием переспросил Гибизер.

— Итак, господин Гибизер, — сказал Фридолин, выразительно переводя взгляд с наружных дверей на внутренние, откуда вышел вчерашний ряженый, — итак, вы отказались вчера от вашего намерения известить полицию?

— Мы уладили дело домашним способом, — ледяным тоном ответил Гибизер и встал в знак того, что разговор кончен.

Фридолин собрался уходить. Гибизер услужливо распахнул двери и с неподвижным выражением лица произнес:

— Быть может, господину доктору еще что-нибудь понадобится?.. Надеюсь, это будет не монашеская ряса…

Фридолин хлопнул дверью.

«Здесь по крайней мере выяснилось!» — подумал он с раздражением, удивившим его самого.

Он вприпрыжку спустился по лестнице, затем не спеша направился в клинику и оттуда сейчас же позвонил домой, чтобы узнать, не приглашали ли его к больному, не было ли писем и, вообще, не случилось ли чего.

Не успела ему ответить горничная, как сама Альбертина подошла к телефону и поздоровалась с Фридолином. Она подтвердила все сказанное горничной и рассказала с непринужденностью, что только что встала и садится завтракать с девочкой.

— Поцелуй ее за меня, — сказал Фридолин, — доброго аппетита!

Звук ее голоса был ему остро приятен, но именно потому он быстро повесил трубку. Он собирался еще спросить, что намерена делать Альбертина в первую половину дня, но сейчас же подумал, что это его не касается. В глубине души он был уверен, что, как ни сложится их внешняя жизнь, с Альбертиной все кончено…

Белокурая сестра милосердия помогла ему освободиться от сюртука и подала белый докторский халат; при этом она мило улыбалась, как улыбаются все больничные сестры, независимо — обращаешь ли на них внимание, или нет.

Минуты через две он был уже в палате. Главный врач прислал сказать, что его спешно вызывают на консилиум, а потому господам ассистентам предлагается совершить обход без него.

Шествуя от кровати к кровати в сопровождении свиты студентов, выстукивая больных, выписывая рецепты и переговариваясь о больничной жизни с младшими врачами и сиделками, Фридолин почти успокоился.

Накопились различные новости. Ночью умер слесарный подмастерье Карл Редель. На пять часов назначено вскрытие. В женской палате одна больная выписалась, но койка ее уже занята. Больную номер семнадцать пришлось перевести в хирургическое отделение.