— Циник? Совсем нет. Хотя меня постоянно в этом упрекают. Цинизм есть упразднение и опошление истинной ценности мира, а я всю жизнь ищу эту ценность, эту сокровенную истину. Ни один циник её никогда не найдёт. Но её равно не найдёт и тот, кто смотрит на мир сквозь розовые очки и принимает за истину расхожие глупости, мистер Доран.

— Сокровенную истину мира? Ваши друзья по приезде цитировали некоторые ваши высказывания…

— Вынужден перебить вас, мистер Доран. — Улыбка исчезла с лица мистера Коркорана, и в голосе его прозвенел металл. — У меня нет друзей. Это одно из величайших и горестных сожалений моей жизни, но я после смерти милорда Чедвика ни разу не встречал человека, которого мог бы назвать другом. Лишь однажды… Впрочем, это… — Он болезненно поморщился. — Что касается моих высказываний, а меня почему-то постоянно цитируют все, кому не лень, то я надеюсь, вы поймёте, что глупцы весьма часто понимают высказанное по-своему, наделяя чужие слова то нелепым смыслом, то, напротив, выхолащивая из них всякий смысл. Не верьте цитатам и цитирующим. Особенно цитирующим глупцам.

— Гости мистера Хеммонда мне глупцами не показались…

— Если они показались вам умными — вы глупее, чем показались мне, мистер Доран. Если же вы просто не хотите вслух сказать, что на деле Розенкранц и Гильденстерн — откровенные подлецы, это говорит о вашем недурном воспитании. Но мы с вами в лесу, а не в светской гостиной. Здесь хорошие манеры оценить некому. Не ждите от меня комплиментов, я не люблю их ни слышать, ни произносить. Если же вы всё понимаете, то вам должно быть ясно, что подлость способна исказить понимание её носителя почище самой клинической глупости.

Доран вздохнул. Потом усмехнулся. Этот человек шокировал его, пугал и всё же бесконечно нравился.

— Хорошо, забудем о вежливости… Но то, что они цитировали, я заметил, слишком… странно для них самих. Они не могли такое придумать. «Философ, проводящий свои дни в поисках любовницы, смешон…» «Плотское желание основано на стремлении исследовать запретное и потому сродни преступлению…»

Мистер Коркоран улыбнулся, тоскливо и иронично.

— Слухи о моей скромности становятся притчей во языцех и распространяются все шире… Кажется, я и впрямь когда-то изрёк нечто подобное. Я и забыл.

— Но правда ли то, что вы говорили об опиуме?

Коркоран изумлённо отпрянул.

— Бог мой, а я что-то про него говорил?

— Что опиумное опьянение примиряет с ближним, заставляет любить даже ваших врагов, — и является быстрорастворимым христианством…

Коркоран расхохотался.

— Помилуйте, мистер Доран. Я не говорил, а спрашивал. Какими только вопросами я не задавался когда-то… Но я ответил на этот вопрос. Я пробовал опиум, меня уговорил Эндрю Беллман. В опиуме — отрешённость от мира, но нет любви к Богу. Никакое это не христианство. То же, что сделал опиум с самим Эндрю — я назвал бы капканом дьявола. Но я не хочу ходить между капканами. Зависимость от искусственного восторга претит мне. К тому же истинное христианство я видел… — он неожиданно странно потемнел лицом.

— И «царственную волю человека» вы тоже отвергли?

— Отверг? Я, который и «заботясь, не может прибавить себе роста хотя бы на локоть?» Я и не принимал её никогда. Этим мой кузен болел в юности. Да и сейчас, по-моему, ещё не излечился…

— А то, что прощать иным врагам — это антихристианство…

Коркоран снова расхохотался.

— Да, я обронил, что если я возлюблю своего единственного врага — стану антихристианином.

— Но ведь прямым следствием любви Христовой является проявление великодушия и всепрощения. Они есть способность любви не позволять появляться в душе злым чувствам. Господь велит отпускать вины до «седмижды семидесяти раз». «Если же не прощаете, то и Отец ваш Небесный не простит вам согрешений ваших». Как же…?

— Великодушие и всепрощение? Вы уверены, что это из Писания? — мистер Коркоран изумлённо поднял вверх красивые брови. — Я там таких слов не встречал. Ну да неважно. Я внимательно вгляделся в себя, мистер Доран. Я принимаю людей такими, какие они есть, никого не воспитываю, не поучаю, не осуждаю, не имею ни малейшего стремления кого-то подчинить себе, навязать свою волю или кого-то использовать. Всего этого достаточно, чтобы ни к кому не испытывать неприязни и не обижаться на чужие выпады. Лишь одно существо я осознал как своего врага. Примирение невозможно. Антагонизм слишком глубок…

— Надо простить… понять, а если поймёшь человека, не будешь держать зла. Прощение прощающему ещё более необходимо, чем тому, кого прощаешь, привязанность ко злу делает несвободным… Вы даже не пытались понять его?

— Мистер Доран… — Коркоран смотрел на священника с добродушной усмешкой, — вы сказали, что я заинтересовал вас. Почему?

Доран с удивлением покосился на Коркорана. Этот человек задавал слишком прямые вопросы. Но ведь он и сам был, казалось, искренним… Казалось?…

— Вы… необычны… от вас исходят токи странной силы…

— А какой, по вашему мнению, враг может быть у такого, как я?

Доран задумался.

— Как своего врага я осознаю только дьявола. Его искушения — омерзительны, его деяния — претят мне, его философема — пошла и неприемлема. Не уговаривайте меня возлюбить его, а то приведёте в геенну. Что касается людей… Враг — это и тот, кого не любишь ты, и тот, кто не любит тебя. Первых у меня нет, ибо меня почему-то трудно оскорбить. В детстве — случалось, но с юности я уже не помню подобного. Обидеть меня и тем самым стать моим врагом можно, лишь задев то, что для меня свято, но до моих святынь человеку толпы не дотянуться. Они даже не подозревают об их существовании. За тех же, кто ненавидит меня, я не в ответе. Хотя я заметил, что иногда я не могу простить как раз тех, кто мне ничего не сделал… — тихо пробормотал он.

Отец Доран набрал полные легкие воздуха, выдохнул и — ничего не ответил. О своём подозрении на его счёт, возникшем после услышанного разговора Кемпбелла и Стэнтона, он спросить не мог. О подобном спросить было невозможно. Странно, но сила и мощь этого молодого мужчины, казалось, не допускали суждений, которые невольно возникали сами при взгляде на мистера Нортона.

Но двести тысяч фунтов за эти очень красивые глаза?

Солнце тем временем поднялось над лесом, оба почувствовали голод и решили перекусить. Мистер Доран заметил, что его сотрапезник совсем непритязателен в пище, однако, ест с настоящим аппетитом, наслаждаясь вкусом даже простой ветчины. Неожиданно Коркоран спросил, как оказались здесь все гости его сиятельства? Узнав от Дорана подробности приезда приглашённых, воспринял сведения о мистере Нортоне, приехавшем со своею сестрой как гость мисс Хеммонд, достаточно равнодушно, проявив некоторый интерес к гостям кузена. Самому священнику показалось, что для Коркорана присутствие в имении друзей мистера Стэнтона стало не самым приятным сюрпризом.

Долгое время они обменивались впечатлениями об Италии, бывшей для обоих «а land flowing with milk and honey»[2], говорили и о книгах, и Доран снова поразился верности и живости суждений своего спутника. В итоге в Хеммондсхолл они вернулись ближе к обеду, и тут же выяснилось, что их исчезновение на всё утро и половину дня вызвало раздражение девиц и спровоцировало странный всплеск хандры мистера Нортона, который отказался от завтрака и провёл весь день на берегу озера в одиночестве.

После обеда мистер Коркоран около трех часов пробыл с дядей, играя на бильярде и развлекая его рассказами о Европе. Присутствующий здесь же мистер Доран отметил, что он ни разу не навёл разговор ни на что, касающееся Хеммондсхолла, но совершенно определённо сказал, что уже в конце августа намерен вернуться в Италию.

Несколько раз их прерывали. Затянувшаяся беседа вызвала беспокойство мистера Стэнтона, и он дважды под разными предлогами заходил в бильярдную. А вскоре после него интерес игре на бильярде неожиданно проявила и мисс Хеммонд.

Всё это ничуть не обеспокоило мистера Коркорана, который вечер до ужина провёл за книгой, а время после ужина посвятил прогулке в одиночестве, незадолго же до полуночи, пожелав присутствующим спокойной ночи, отправился спать. Он усугубил озлобление Клемента Стэнтона и разочарование мисс Софи упоминанием о том, что и завтра намерен встретить рассвет на Лысом Уступе. И снова пригласил с собой мистера Дорана, если, конечно, тому не в тягость вставать чуть свет.