Гости после обеда разъехались рано, — часа в четыре. Короткий зимний день окончился, к нам в комнату заглядывала яркая вечерняя заря, на деревьях, стоящих перед окнами и облитых красным блеском, неуклюжие воро́ны хлопали крыльями. Было видно, как целые их стаи плавают над прудом и точно тают в кровавых отблесках зари. В зале, куда мы перешли после обеда, царило молчание. Madame д'Ив пошла в свою комнату раскладывать, по своему обыкновению, пасьянс; ксёндз Людвик мерным шагом прохаживался из угла в угол и нюхал табак; мои маленькие сестрёнки возились под столом на ковре и переплетались русыми прядями своих волос; Ганя, я и Селим сидели на диване у окна и смотрели на пруд, на лес и на догорающий свет зимнего дня. Наконец почти совсем стемнело. Ксёндз Людвик пошёл читать молитвы, одна из моих сестёр погналась за другою в соседнюю комнату. Селим начал что-то болтать, как вдруг Ганя прижалась ко мне и прошептала:
— Панич, мне что-то страшно, — я боюсь.
— Не бойся, Ганя моя, — сказал я и привлёк её к себе. — Прижмись ко мне, вот так. Пока ты около меня, тебе нечего бояться, ничего дурного с тобой не будет. Смотри, я ничего не боюсь и всегда сумею защитить тебя.
Это была неправда: мрак ли, царящий в зале, был этому причиной, слова ли Гани, или недавняя смерть Николая, — но и я был под каким-то странным впечатлением.
— Может быть приказать принести огня?
— Хорошо, панич.
— Мирза, прикажи Франку дать огня.
Мирза вскочил с дивана и вскоре мы услыхали за дверями необыкновенный шум и топот. Дверь с треском распахнулась, в неё как вихрь ворвался Франек, а за ним держащий его за плечи Мирза. Лицо у Франка было глупое и испуганное, потому что Мирза вертел его как кубарь, а иногда и сам вертелся с ним. Таким же винтообразным движением он довёл его до дивана и сказал:
— Пан приказывает тебе принести огня, потому что паненка боится. Что ты хочешь, — принести огонь, или чтоб я голову у тебя оторвал?
Франек через минуту возвратился с лампой, но оказалось, что свет режет заплаканные глаза Гани. Мирза погасил лампу, мы опять остались в таинственном мраке и опять воцарилось между нами молчание. Но теперь луна заглянула своим серебристым серпом в наше окно. Ганя, видимо, всё боялась ещё, потому что прижалась ко мне ещё крепче, да, кроме того, я должен был держать её за руку. Мирза сел напротив нас и, по своему обыкновению, из шумного настроения перешёл в задумчивость, а через несколько минут и совсем размечтался. Тихо было всё, ужасно тихо, нам страшно, но всё-таки хорошо.
— Пусть Мирза расскажет нам какую-нибудь сказку, — проговорил я. — Он так отлично рассказывает. Хочешь, Ганя?
— Хорошо, — ответила девочка.
Мирза поднял глаза кверху и на минуту задумался. Луна ярко освещала его красивый профиль. И через минуту он начал рассказывать своим чудесным голосом:
«За лесами, за горами, жила в Крыму одна добрая волшебница, но имени Лала. А раз проезжал мимо её хаты султан, который назывался Гарун и который был очень богат: у него был коралловый дворец с бриллиантовыми колоннами, крыша на этом дворце была из жемчуга, а весь дворец такой большой, что нужно было идти целый год, чтобы пройти его из конца в конец. Сам султан в тюрбане носил настоящие звёзды, тюрбан был из солнечных лучей, а на верху его был лунный серп, который один волшебник отсёк у луны и подарил султану. Едет султан мимо волшебницы Лалы и плачет, да так плачет, так плачет, что слёзы падают на дорогу, а куда упадёт слеза, там тотчас же вырастает белая лилия.
— Что ты плачешь, султан Гарун? — спрашивает его волшебница Лала.
— Как же мне не плакать, — отвечает султан Гарун: — одна у меня только и есть дочка, прекрасная как заря утренняя, да и ту я должен отдать чёрному Девсу с огненными глазами, который что ни год…»
Вдруг Мирза оборвался и замолчал.
— Спит Ганя? — шепнул он мне через минуту.
— Нет, не сплю, — сонным голосом отвечала девочка.
«— Не плачь, султан, — говорит Лала, — садись на крылатого коня и поезжай в пещеру Бора. Злые облака будут преследовать тебя по дороге, но ты брось им вот эти маковые зёрнышки, и облака уснут как раз…»
И так дальше рассказывал Мирза, а потом снова оборвался и посмотрел на Ганю. Девочка теперь действительно спала. Измучена она была ужасно, настрадалась вволю и потому уснула крепко. Мы с Селимом оба почти не смели перевести дыхания; чтобы не разбудить её. А Ганя дышала спокойно, ровно. Селим подпёр голову рукою и глубоко задумался, я поднял глаза кверху и мне казалось, что я на крыльях ангелов улетаю в небесное пространство. Я не сумею передать сладкого чувства, которое охватило всего меня, при сознании, что это маленькое, дорогое мне существо спит спокойно и так доверчиво на моей груди. Какая-то дрожь пробегала по моему телу, какие-то новые, незнакомые, не земные голоса начали пробуждаться в моей душе и слагаться в стройный хор. О, как я любил Ганю! Как я любил её ещё любовью брата и защитника, но без границы и меры!
Потихоньку я приблизил губы к выбившемуся локтю Гани и поцеловал его. В этом не было ничего земного, потому что и её и мой поцелуй были одинаково невинны.
Вдруг Мирза вздрогнул и пробудился от задумчивости.
— Какой ты счастливый, Генрик! — прошептал он.
— Да, Селим.
Но, однако, не могли же мы вечно оставаться в таком положении.
— Не станем будить её, а перенесём в её комнату, — сказал мне Мирза.
— Я и один перенесу, а ты только отворяй двери, — ответил я.
Я осторожно взял Ганю на руки. Хотя я был ещё мальчик, но принадлежал к породе сильных людей; кроме того, девочка была так мала и слаба, что я поднял её как пёрышко. Мирза отворил двери в соседнюю освещённую комнату и таким образом мы добрались до зелёного кабинета, который я назначил Гане спальнею. Кроватка была уже приготовлена, в камине трещал весёлый огонь, а у камина сидела и поправляла угли старая Венгровская, которая испуганно закричала, увидав меня с моею ношею:
— Господи, Боже мой! Панич несёт девчонку! Нельзя было разбудить её, чтоб она сама пришла?
— Тише, пожалуйста!.. — гневно крикнул я. — Паненка, а не «девчонка» я говорю… слышишь? Паненка измучилась. Прошу не будить её. Раздеть и осторожно положить в кроватку. И помни, что она сирота, что её нужно утешать после смерти деда.
— Сиротка, бедняжечка… правда, сиротка, — разжалобилась и Венгровская.
Мирза поцеловал за это старушку и мы ушли пить чай.
За чаем Мирза расшалился ужасно и забыл обо всём, но я не вторил ему, во-первых потому, что был грустен, а во-вторых, думал, что человеку почтенному (опекун!) уж нельзя вести себя по-мальчишески. В этот вечер Мирза получил ещё головомойку и от ксёндза Людвика за то, что во время нашей молитвы в часовне он взобрался на низкую крышу ледника и начал выть. Конечно, дворовые собаки сбежались со всех сторон и, аккомпанируя Мирзе, подняли такой содом, что мы не могли окончить наших молитв.
— Что, ты ошалел, что ли, Селим? — спрашивает ксёндз Людвик.
— Извините, я молился по-магометански.
— Ах ты скверный мальчишка! не шути ни над какой религией.
— А если я хочу сделаться католиком и сделался бы, если б не боялся отца? Что мне за дело до Магомета!
Ксёндз, затронутый с слабой стороны, замолчал и мы пошли спать. Мне и Селиму отвели особую комнату, потому что ксёндз знал, что мы любим болтать, а мешать нам не хотел. Когда я разделся и заметил, что Мирза собирается ложиться спать без молитвы, то спросил:
— Ты, Селим, действительно, никогда не молишься?
— Как не молюсь! Хочешь сейчас начну?
Он стал у окна, поднял глаза на луну, простёр к ней руки и начал взывать певучим голосом!
— О, Аллах! Акбар Аллах! Аллах Керим!
Весь в белом, с глазами поднятыми к небу, он был так прекрасен, что я не мог свести с него глаз.
Потом Селим начал объяснять мне.
— Что я сделаю? В нашего пророка, который другим не позволяет иметь больше одной жены, а сам имел их столько, сколько ему хотелось, — я не верю. Притом, ты знаешь, что я люблю вино. Никем другим как магометанином мне быть нельзя, а так как я в Бога всё-таки верую, то иногда и молюсь, как умею. Впрочем, разве я знаю что-нибудь? Знаю, что Бог есть, вот и всё.
И через минуту он заговорил совсем о другом:
— Знаешь что, Генрик?