День обещал быть прекрасным. Тяжелая жара, в которой Венеция задыхалась каждое лето, после разразившейся накануне вечером грозы дала городу передышку. Вода Лагуны стала атласной и переливалась под нежаркими лучами солнца. Было ясное и безмятежное утро, тишину которого нарушали только крики морских птиц. Ведомая сильной и умелой рукой Дзиана гондола – ни за что на свете Альдо не воспользовался бы моторным катером для визита к своим дорогим усопшим – оставляла лишь едва заметную рябь на тихой воде, и, глядя, как приближается населенный мертвыми остров, Морозини вновь испытал странное чувство: будто он оказался на самом краю мира живых и плывет к небесному Иерусалиму. Сан-Микеле напомнил ему утопающие в зелени белоснежные дворцы, которыми он любовался до войны, во время своего незабываемого путешествия в Индию: они так же внезапно возникали в голубых зеркалах озер, на глади которых их отражение запечатлевалось с безукоризненной четкостью.

Гондола причалила к павильону с белыми колоннами, мраморные ступеньки которого уходили под воду; Альдо спрыгнул на мрамор, взял огромный букет и вошел на кладбище. Сторож, знавший его много лет, дружески поздоровался с ним. Морозини свернул в одну из аллей, обсаженных высокими кипарисами; между их стволами еще клубился легкий туман. Он шел мимо могил, увенчанных белыми крестами, – все они были похожи и все обильно убраны цветами. То там то сям виднелись часовни, принадлежащие знатным родам, в них усопшим был обеспечен вечный покой. А вот погребенные в могилах не задерживались здесь надолго: из-за нехватки места, хоть кладбище и было обширным, через десять-двенадцать лет останки извлекались и свозились в оссуарий.

Альдо любил Сан-Микеле; это место не казалось ему грустным. Все эти белые кресты, выступающие из разноцветных венчиков, напоминали ему большой цветник, припорошенный внезапным снегопадом.

Кладбище было безлюдно, лишь над одной из могил склонилась старая женщина. В глубоком трауре, перебирая в руках самшитовые четки, она погрузилась в молитву, отрешенная от всего мира. И наконец, оказавшись у фамильной часовни, Морозини увидел священника – по крайней мере, в первый момент решил, что перед ним священник. Широкое черное платье до земли и круглый головной убор, окладистая борода и длинные волосы – этот человек действительно мог быть священнослужителем одной из религий Востока, но Альдо почти сразу понял, что эти красивые руки и толстую палку из черного дерева, на которую они опирались, он уже видел. Гость стоял у бронзовой двери, низко склонив голову, и, казалось, вознесся мыслями в высшие сферы. Альдо терпеливо ждал. Он был уверен, что за темными очками, скрывавшими половину лица, прячутся единственные в мире глаза, своей глубокой синевой не уступающие сапфиру, а значит, перед ним стоит Симон Аронов.

Не оборачиваясь, человек вдруг заговорил:

– Простите мне мое молчание. Боюсь, оно встревожило вас, но я был далеко. К тому же мне хотелось, чтобы на этот раз наша встреча состоялась здесь; в Венеции, и перед этой могилой: мы почтим память той, что стала последней жертвой сапфира. Я хотел преклонить колена перед прахом благородной женщины и помолиться. Всевышний, – добавил он, и Альдо услышал в его голосе тень улыбки, – слышит молитвы, на каком бы языке они ни были произнесены, если они идут от сердца...

Вместо ответа Морозини достал из кармана ключ и отпер дверь часовни.

– Входите, – пригласил он.

Хотя семейный склеп всегда содержался в порядке, внутри пахло увядшими цветами, остывшим воском и особенно – сыростью; правда, в Венеции, городе воды, на такие вещи не обращали внимания. Морозини указал гостю на мраморную скамью напротив алтаря – место, наиболее располагающее к размышлениям о вечном. Хромой сел, а Альдо принялся расставлять свои розы.

– Вы часто приносите сюда цветы? – спросил Аронов.

– Да, довольно часто, но сегодня они не для моей матери. Волею случая вы назначили мне встречу в годовщину смерти нашей амазонки – Фелиции Орсини, графини Морозини, которая всю жизнь боролась за свои убеждения и мстила за своего супруга, расстрелянного австрийцами у Арсенала. Будь у нас время, я рассказал бы вам ее историю: вам бы понравилось... Но вы пришли не за тем, чтобы слушать семейные саги. Вот то, о чем я вам писал!

Альдо протянул Аронову футляр из синей кожи; тот некоторое время держал его в руке, не открывая. По щеке Хромого скатилась слеза.

– После стольких веков... – прошептал он. – Благодарю вас... Окажите мне милость, присядьте рядом со мной!

Несколько минут, показавшихся ему бесконечно долгими, Альдо смотрел, как длинные пальцы поглаживают шелковистый сафьян. Наконец футляр исчез в складках черного платья, а вместо него появился маленький сверток из пурпурного шелка, расшитого золотыми нитями. Неспешный и теплый голос Хромого зазвучал вновь:

– Говорить о деньгах здесь было бы святотатством. В этот час мои банкиры уже улаживают все вопросы с вашим казначейством. Этот дар – и я надеюсь, что вы его примете! – мой дар усопшей княгине-христианке.

Он развернул переливающийся шелк, и под ним оказался ковчежец из слоновой кости великолепной работы – наметанный глаз князя-антиквара с уверенностью определил Византию, VI век. Через резные стенки было видно, что он выстлан золотом, а внутри, заключенный в хрусталь, лежал какой-то тонкий и длинный коричневый предмет.

– Этот ковчежец, – объяснил Аронов, – из личной часовни последней императрицы Византии. Это шип из тернового венца Христа... по крайней мере, в это всегда верили, и я тоже хочу верить, – добавил он с извиняющейся улыбкой, смысл которой был ясен Альдо: в Византии было слишком много реликвий, чтобы с уверенностью подтвердить подлинность каждой. Тем не менее подарок был поистине королевский.

– И вы дарите это мне? – у Морозини пересохло в горле.

– Не вам. Ей! Вон там я вижу мраморную дарохранительницу, где мое скромное подношение займет подобающее место. Может быть, это успокоит измученную душу вашей матери. У нас говорят, что душа не находит покоя, если человек был убит...

Альдо молча кивнул, с благоговением взял ковчежец, положил его в дарохранительницу и преклонил перед ней колена, прежде чем запереть ее вновь и забрать ключ. Затем вернулся к своему гостю.

– Я надеялся, что смогу успокоить ее сам, – горько вздохнул он, – но убийца еще ходит по земле. Однако с тех пор как я познакомился с последним владельцем сапфира, у меня появились кое-какие подозрения.

– Граф Солманский... или тот, кто называет себя этим именем?

– Вы его знаете?

– О да! И я узнал много любопытного, читая парижские газеты за май. Там была великолепная фотография невесты, похищенной в ночь свадьбы... и фотография ее отца!

– Он ей не отец?

– Этого я не знаю, но могу с уверенностью сказать, что имя, которое он носит, ему не принадлежит. Настоящий Солманский сгинул много лет назад в Сибири, куда был сослан за участие в заговоре против царя. Должно быть, он там умер. Мне так и не удалось выяснить, что с ним сталось, но этот человек – его настоящее имя Орчаков, – видно, знает больше меня, раз решился явиться в Варшаву и жить во дворце, принадлежавшем тому, кто, скорее всего, пал его жертвой. Как и многие другие, в число которых он хотел бы включить и меня!

– Он ваш враг?

– Он враг всего еврейского народа. Почему – не знаю, но он поклялся истребить евреев, и могу вам точно сказать, что он участвовал в нескольких кровавых погромах. Этот человек знает историю пекторали и связанную с ним легенду, и он уже искал ее. И меня. Поэтому я живу, скрываясь... и под вымышленным именем.

– Так вы тоже...

– Да. Меня зовут не Симоном Ароновым, но мое настоящее имя ничего вам не скажет. И видите, как бывает: много лет мы ничего не знали друг о друге. Надо было мне совершить неосторожность, обратившись к вам, чтобы приподнялся покров тайны и отыскался след. Мы оба хотели завладеть сапфиром; он украл его – или украл кто-то по его приказу. Это означает, что у него были сообщники здесь, в Венеции, и в частности на почте: я совершил ошибку, послав вам телеграмму. С этого голубого листка все и началось... а кончилось гибелью моего бедного Амсхеля. И все же я ни о чем не жалею: плохо, когда приходится действовать в тумане.

– Что вы собираетесь делать теперь?

– Продолжать поиски, что же еще! Теперь моя задача стала еще более насущной. Вот только... не уверен, вправе ли я увлечь за собой вас.