«Я меньше всего одинок, когда я в одиночестве», – сказал Рильке. Так и она. Жизнь с ощущением одиночества в толпе, в набитой телами маршрутке в час пик, когда все тесно соприкасаются, но никак не пересекаются, и поскорей хочется вырваться на свободу…
Это одиночество было и когда Света была молодой, любимой, казавшейся всем счастливой и летающей на крыльях. Её и тогда не слышали. Как тетерева, токующие на току, жили они с мужем. Слышали лишь себя самих. И жили с чувством, что в любой миг можно всё переписать и начать сначала. Это ощущение непрочности и ненадёжности конструкции было все двенадцать лет её брака. Всегда казалось, что вот сейчас сорвётся резьба какого-нибудь маленького незаметного винтика от постоянного притирания друг к другу, винтик этот вылетит с лёгким стуком об пол – как сигнал, догадка: услышьте, оглянитесь, но нет, куда там – закатится в какую-нибудь щель – не найти. И рухнет вся годами укрепляемая и всё равно расшатывающаяся конструкция. Но конструкция не падала, скрежетала несмазанными шестерёнками и заржавевшими деталями, скрипела рассохшимися половицами, звенела треснувшим стеклом, хлопала листами кровельного железа, которые собирался снести ветер, но стояла, не падала.
А упала, когда и не ждали. И совсем в другую сторону.
Эта была дивная весна. Дивная, потому что лето началось в марте. Настоящее лето, когда снег почти сошёл за трое суток. Деревья стояли беззащитно голые и совсем не готовые к летнему припекающему солнцу. Возвращения перелётных птиц ещё не ожидали. Все катившиеся из глаз слёзы высохли, а непролитые – спрятались до поры. По уже сухому асфальту весело бежали проворные ручьи. Люди перепрыгивали, перескакивали, перепархивали через них на вновь образовавшиеся сухие островки. Это были весьма забавные пешеходы, не успевшие снять ещё своих высоких, доходящих почти до колен кожаных сапог, но уже нарядившиеся в пёстрые джемпера и кофты. И от этого своего странного вида людям было весело. Они блаженно улыбались, подставляя лицо этим случайным, щедрым по-летнему лучам, хотя и хорошо понимали, что до лета ещё так далеко, что зима может внезапно вернуться… Но ход жизни к летнему теплу набирал скорость. Назад если и повернёшь, то ненадолго – возвращение в тепло впереди. Эти солнечные лучи были – как тепло любимых ладоней на лице, на лбу: «Нет температуры? Голова не болит?» Эти ладони изучали и запоминали твоё лицо.
Эта весна была изумительная ещё и потому, что они собрались в Cочи. Они никуда не ездили несколько лет, что делали раньше до перестройки ежегодно, а тут мужу предложили на работе путёвки на пару недель в пансионат, и они заняли денег – и решились.
Та неделя была как сказка. Нет, они снова не видели и не слышали друг друга. Но неделю било в глаза яркое солнце; у ног равнодушно плескалось море, холодное и завораживающее своей бесконечностью; на деревьях шелестели не только зелёные, но уже и запылённые листья, а аллеи источали горьковато-нежный аромат мимозы. Шёл дурманящий запах от какого-то огромного куста, усыпанного розовыми цветами, слегка напоминающими наш шиповник…
Им казалось, что будто вернулась юность, что они снова молоды и глупы, полны иллюзий о «прекрасном далёко» впереди и тешат себя надеждами, которым потом будет суждено медленно растаять, как следу от реактивного самолёта в пронзительной синеве. Будто и не было этих серых, похожих на доски в дачном заборе, лет… Снова, как в забытом своём прошлом, они ходили по полупустынной набережной, взявшись, как подростки, за руки, и можно было никуда не торопиться, процеживать минуты, будто густой ликёр, катая его во рту, – и не спешить проглотить. Можно было просто сидеть, обнявшись, на лавочке, притулившейся на набережной, счастливо жмуриться от солнечного света, бьющего тебе, будто фары встречной машины, в глаза, и смотреть, как катается море по отшлифованной им гальке. Ощущение чудесной нереальности было настолько сильным, что хотелось потрясти головой и проснуться от наркотического рваного сна с забытьём. Она даже сказала, грустно смеясь, мужу: «Ущипни меня. А то я сладко сплю и боюсь проспать станцию, на которой выходить».
С этим ощущением праздника они вернулись в Москву, в которой снова началась зима. Сыпала ледяная крупа, жёсткая, как дробинки града; сшибающий с ног ветер сквозь лёгкие плащи пробирал до костей; деревенели ноги в лёгких ботинках, – и уже почти верилось, что сказка приснилась.
Ещё оставались дни от отпуска, и три дня потом Светлана просто отсыпалась дома от этого волшебства. Муж уже пошёл на работу. На четвёртый день она услышала в полдень поворот ключа в замке – и вздрогнула от испуга: слишком рано для прихода супруга. Но это был он. Он почувствовал себя плохо и пришёл: давление, наверное. Давление было повышенное, но ведь так часто было. Лучше не стало ни к вечеру, ни к утру. Муж бледнел, его тошнило, кружилась голова. Она вызвала «скорую», приехали, сделали укол – и уехали, сказав, что ничего страшного. В жизни вообще всё не очень страшно. Всё проходит. Человек привыкает ко всему, смиряется, притупляется любая боль. Но мужу становилось всё хуже. Она позвонила его другу-врачу. Друг к ним заглянул, посмотрел мужа, тихо лежащего с лицом, очень похожим на гипсовую маску, снова вызвал «скорую» – и мужа увезли. Приятель говорил очень-очень спокойно, настораживающе спокойно, что всё пустяки, но, возможно, открылось внутреннее кровотечение. Надо сделать анализы.
Потом товарищ позвонил и срывающимся голосом сказал, что мужа оперируют, так как кровотечение подтвердилось.
Затем Светлана сидела в реанимации и держала очнувшегося от наркоза мужа за ледяную, неживую ладонь. В реанимацию не пускают, но её пустил старый жалостливый санитар – и она схватила мужа, как ребёнка, за руку, и муж сказал: «Не отпускай: пока ты держишь, я держусь за жизнь». Но вскоре пришёл врач и, повысив голос, произнёс: «Что Вы здесь делаете? Здесь находиться нельзя». И Света ушла. Когда она шла по коридору, ей попался навстречу очень юный санитар, совсем ещё мальчик, с каталкой, накрытой простынёй. Потом ей всё казалось, что если бы она не уступила врачу, не ушла тогда из реанимации, то всё было бы иначе. Сказка снова вернулась бы. Она очнулась бы ото сна в светлой и солнечной комнате, где солнце продирается сквозь фигурные прорези в занавесках. Впереди был выходной – и можно было никуда не спешить.
Но мелодично зазвонил телефон – и сглатывающий хриплый мужской голос выговорил: «Не плачь. Не кори себя, сделать ничего было нельзя. Он прожил бы ещё от силы месяц. Зачем вам был нужен этот месяц? Для долгого и трудного прощания? А так он перелетел из одной сказки в другую, не успев понять, что произошло. Совершенно здоровый, ещё молодой, сорокалетний человек («До сорока все мальчики, все дети…» – Горбовский), полный сил и надежд». Она тогда и не плакала, она просто не понимала, что произошло. Отупение какое-то, от таблеток, наверное, от тех, что в неё впихнули.
2
Потянулись дни без запаха, цвета и вкуса. Она больше не была тетеревом на току. Себя она тоже слышать перестала. Все желания исчезли. Она просто тупо переползала изо дня в день.
Вдруг оказалось, что её зарплаты хватает только на оплату жилья и телефона. Но в квартире текли краны, издавая нудный звук капели о жесть, наводящий тоску (в Древней Греции пытка была такая); ломались и весело журчали круглые сутки сливные бачки; под трубами скапливались огромные лужи конденсата и росла мохнатой порослью сизая плесень; засорялась канализация – и вода из раковины на кухне шла в ванну, запуская в неё мелких красных червячков (кажется, в детстве она такими кормила золотых рыбок в аквариуме); лопались сифоны; переставала зажигаться колонка – и приходилось поливаться, как на садовом участке, черпая воду алюминиевой кружкой из кастрюльки и покрываясь гусиной кожей; розетки и вилки искрили, как бенгальские огни; выключатели щёлкали вхолостую; холодильник исправно морозил, но закрывался только приставленным стулом; стиральная машина издавала жуткий, выворачивающий всю душу скрежет и отказывалась прокручивать в барабане бельё; на сапогах ломалась молния и отрывался каблук; очки падали на кафельный пол и бились; зонтик не открывался, а если приложить очень большие усилия, раскидывал свой купол, одним боком вывернувшись наизнанку, а другим, – болтаясь мокрой тряпочкой, наброшенной на стальной каркас, – напоминал о том, что вот так однажды взяла и переломилась пополам её отутюженная жизнь.