«Светик, привет!» – маска вдруг ожила. И она почему-то испугалась. Испугалась, что уже не молода, не верит в «прекрасное далёко» впереди, испугалась новых разочарований и потерь. Нельзя совместить солнце, что было в прошлом, и луну. Бывают, конечно, дни солнечного и лунного затмений. Можно взять закопчённое стекло и увидеть, как луна заслоняет солнце. Но ведь это давно в прошлом. Теперь же предчувствие страха потерь оказалось сильнее жажды любви и самой любви. И разве может солнце теперь заслонить луну – холодную, безжизненную, льющую бесстрастный свет? Солнце может только заслонить этот свет своей тенью, но не своим светом. Просто набежит тень, как набегает на лицо, и только по тени можно догадаться, что промелькнула печаль. Время света миновало. Молодость улетела, сгинула – и понимание это пришло не в реанимации, когда она сидела и держала мужа за руку. Гораздо раньше. Хотя ей и сейчас иногда кажется, что всё ещё впереди. Смешно. Возраст – это груз несбывшегося и несбыточного. Возраст – это то, что все уже знают, а ты ещё не догадываешься. Но её узнали. И это через столько лет…

…И всё-таки жизнь удивительна! Когда казалось, что ждать в этой жизни уже нечего – и остаётся только кукситься на выгоревшем лысом берегу, где обсыхает всякий сор, выброшенный на сушу, память вдруг накатила неожиданной волной и смыла в море. Как тайфун. Как отлив. Как цунами. И оказалось, что она не тонет, хоть чуть не захлебнулась несколько раз солёной водой…

В жизнь снова вернулся солнечный свет, хоть и был он рассеянным, будто сквозь дым горящих лесов лился. Она стала ждать телефонных звонков. Говорили почти всегда ни о чём. Долго. Просто делились событиями текущих дней. Голосами не играли, оттенков и полутонов не искали, а просто выплёскивали всё, что накипело и бурлило, как в чайнике, надо было, чтобы кто-то приоткрывал крышку, чтобы можно было выпустить пар. Иначе крышка начинала бренчать, издавая металлический эмалированный стук пустоты о наполненность.

Когда он пропадал надолго и не звонил, она с удивлением обнаруживала, что скучает. Затем не выдерживала – и старательно крутила телефонный диск, засовывая указательный палец в его дырочки. Она не приобретала новых телефонных аппаратов, которые с кнопочками и трубками, что можно класть даже под подушку, и говорить, сидя не на жёсткой табуретке в прихожей, а лёжа на диване.

Пожалуй, больше всего, чего ей в последнее время не хватало, – это жилетки, чтобы выплакаться. Теперь такая жилетка появилась. Но Светлана с удивлением для себя открыла, что она говорит на каком-то другом диалекте, который истолковывают по-своему. Не на другом языке, нет. Язык был тот же. Диалект другой. Когда произнесённое слово принимает противоположный смысл. Но чаще ей просто ничего и не давали говорить. Она стала понимать, что это она – жилетка. «Ты не плачь, не плачь, не плачь, куплю солнечный калач». Почему солнечный? Почему нам всем чудится солнечный калач, а вместо этого луна пускает в окошко ледяной безжизненный свет, и от него тянет плакать о том, что не сбылось. Несбывшееся вырастает в своих размерах, заполняет тёмное пространство комнаты и мучает воспоминаниями. От этого лунного света ветви рисуют на стене живые узоры. Они, как лёт облаков и бег времени, никогда не бывают постоянны. Беги – не беги, не поймаешь, улетело, сгинуло или осталось обрастать м хом на дне памяти, тщательно схороненное от чужих глаз. В юности она любила по этим теням гадать и предсказывать своё скорое и нескорое будущее. Что привидится воображению среди этой игры обугленных ночью ветвей и безжизненного, как в операционной, света? Суженый, дом, пожар, дорога… Ветер перечёркивал причудливое примерещившееся очертание будущего. Иногда это радовало. Иногда пугало. Теперь гадать не пыталась. Гадание вызывало страх, когда озноб начинает сквозняком пробегать по позвоночнику. Знать ничего не хотелось. Да и что знать? Лотерейная шапка пуста. Все билетики раскручены и прочитаны… Ан нет… Оказалось, что не все…

Разговоры длились часами. Они мерно перетекали из одной темы в другую, обходя всё больное стороной. Она интуитивно чувствовала, что её слабый голос не услышат. Это – как писк птенца сквозь токование тетерева. Поэтому она старалась слушать. Слушала, как погружалась в тёплую морскую воду, наслаждаясь голосом и волнами настроения. Когда же оказываешься на гребне пузырящейся и искрящейся пены, то ухаешь с головой под воду. Ухала под воду она часто внезапно. Как на водоворот какой-нибудь натыкалась. Чувствовала, что воронка начинает стремительно засасывать и, того гляди, утянет в смертельную глубину, из которой не выбраться. Это пугало своей непредсказуемостью, и она начинала с печалью думать, что луну и солнце в одном обличье всё же не соединить. Что за человека я встретила в том трамвае? Нет, не того мальчика из юности… «Как молоды мы были… как верили в себя…»

Впрочем, в себя мальчик верил и сейчас. Он был, несомненно, талантлив. Она чутко отличала внутренним глазом ювелира подделку от подлинника. Пожалуй, и привлекло-то её то, что он резко отличался от остальных. Одна нестайная птица приметила другую нестайную птицу и радостно замахала крыльями. Мальчик всё ещё верил, что он не только кем-то станет, а об этом узнает хотя бы вся наша огромная страна.

Мальчик жил с мамой, больной диабетом. Он успел жениться, завести двоих сыновей-погодков, развестись, уехать стажироваться на дизайнера в Германию и вернуться обратно к маме, похоронившей мужа, отца этого талантливого мальчика.

Жить с мамой в таком возрасте, когда пуповина давно перерезана, а помочи стесняют грудь, когда безумно тянет взлететь, было тяжело. Нет, как она поняла, мама никогда не лезла не только в его жизнь, но и в душу. Он, в сущности, жил как хотел. Но до срыва на окрик раздражала его своим почти не пересыхающим потоком старческих разговоров; жалобами и просьбами, вьющимися, как комары над его непокрытой головой; болезнями, которые росли, как снежный ком, грозя обрушиться с горы; словоохотливыми и любопытными соседками, оккупирующими их кухню, когда ему хочется сварить кофе; в который раз за день потерянными очками со сломанной дужкой и позеленевшей от окислов оправой, как будто залепленной тиной; уколами, которые ей постоянно надо было делать, тщетно ища неинфильтрованное, не вздутое плотным бугром место, и ожидая очередного жалобного вскрика; своей слоновьей неповоротливостью и одышкой; постоянной необходимостью покупать в специальном магазине и варить диетические безвкусные продукты на ксилите; тем, что переминалась с ноги на ногу, стоя у него за спиной, когда он рисовал; шарканьем дырявых шлёпанцев, из которых вылезали огромные лиловые шишки на больших пальцах, напоминающие сизый виноград; своей глухотой, не подчиняющейся слуховым аппаратам, – и приходилось кричать, надрывая голосовые связки, закашливаясь от крика, поднимая себе давление, внезапно замирая от сжавшего обруча мигрени и подступающей тошноты.

…Разговаривая по телефону, украдкой наблюдали друг за другом. Было что-то в нём такое, что подсознательно пугало её. Он чувствовал это. «Я тебя не понимаю», – как-то сказал он ей. Да она и сама себя не понимала.

Её пугала его резкость, ей постоянно казалось, что она смешивает в хрупком прозрачном стеклянном стаканчике несколько неизвестных смесей: гранёная стекляшка начинает медленно нагреваться у неё в руке, рождая одурманивающий эфирный запах, генерируя предчувствие какой-то ещё непостижимой беды; стаканчик становился горячим, обжигал подушечки вцепившихся в него пальцев, и росло, как надуваемый воздушный шарик, ощущение того, что стаканчик сейчас взорвётся – и разлетится вдребезги, раня и уродуя всё, что попадёт по ходу траекторий разлетающихся осколков. Потом воздушный шарик съёживался, терял в объёме, но не в весе, оставляя запрятанный на донышке души и в глубине сердца осадок от той взрывоопасной смеси.

Это не были какие-то серьёзные откровения, но иногда случайно прорывалось, как водопроводная труба, затопляя дорогу, то, что разносило их всё дальше друг от друга. Ноги замачивать не хотелось, брезгливо подгибала подол, осторожно ступая и боясь промахнуться и не попасть на сухой островок. Один раз, например, он сказал: «… Как все женщины, любимое занятие которых – жить на деньги мужчин. Я купил бы ей сапоги, я ей всё бы купил, но, когда она сказала: «Ты мне купишь сапожки? Мне совсем не в чем ходить, мои стали страшные», мне захотелось бежать. Когда я вообще такое слышу – я убегаю». Её природная интеллигентность и порядочность вставали на дыбы, услышав подобное: хотелось прекратить эти необременительные встречи и не вспоминать о нём больше. Но проходила неделя – и она начинала скучать. Ей снова хотелось услышать его бархатный голос, она грустила и потихоньку начинала собирать дровишки для очага. Он говорил, что хочет семью, ребёнка, что ему очень нужна женщина, которая его ждёт и радуется, когда он возвращается домой, но он не хочет себя связывать какими-то печатями и обязательствами. Он художник – и, когда видит, что кто-то накладывает на него по-хозяйски лапу («Это моё!»), срывается с места.