66
Живот рос, а настроение почему-то было совсем не очень. Ходить по кино и кафе ей было всё тяжелее, о ребёнке не думать уже было нельзя, сестра же умудрялась где-то до сих пор пропадать по вечерам. Мама спала и ела, ела и спала, и это становилось уже привычным и почти не мешающим ходу жизни.
Одиссей по-прежнему либо бегал где-то – неизвестно где, либо сидел и писал свои программы. К нему было лучше не подходить в такое время. Дора скучала, ей казалось, что она всеми забыта и стала никому не интересна. Она начала разыскивать своих одноклассников и знакомых, перебрасывалась с ними, как мячом, сообщениями, и в этом тоже было нечто, вносящее в её жизнь какое-то разнообразие. Ей нравилось «хулиганить»: загрузить свою детскую фотографию или мордашку сестры и написать какому-нибудь старому приятелю. Ещё она очень любила вывешивать на стенах своих веб-страниц матерные стишки на английском языке, трясясь от смеха и предвкушая, как её друзья будут всё это со словарями и «переводчиками» переводить… Сообщить нечто вроде того, что она хочет в туалет…
Она почти перестала готовить и стирать, ссылаясь на то, что её тошнит. Да Одиссей и не требовал от неё ничего. Он опять, как было в первом его браке, нацепив на себя фартук из болоньи, по которому сквозь синеву скользили оранжевые и жёлтые кленовые листья, готовил что-нибудь вкусненькое… Пёк блинчики или зажаривал в духовке курочку, нацепленную на бутылку с водой. И с предупредительной улыбкой официанта разносил всё это домашним по комнатам, думая о том, что хорошо бы смыться в какую-нибудь командировку.
Дора стала раньше ложиться спать, погружаясь в тягучий, засасывающий, как патока, сон, в недоумении просыпаясь, когда Одиссей приходил, или пугаясь того, что опоздала на работу. Но за окном была чернильная темь, прорезанная разноцветными театральными вывесками на домах, похожими на ёлочные гирлянды в новогоднюю ночь, да одинокими прожекторами от фар запоздавших и заблудившихся машин. Ветки снова сбросили листья и отражались на стене, напоминая исчёрканный в гневе чёрным фломастером листок пожелтевшей бумаги.
67
Вот он и снова удрал. Они гуляли с Дашей по Москве. На набережной под старинными фонарями, похожими на керосиновые лампадки, стояли деревья, будто сделанные из серебряной проволоки и хрусталя. Обледеневшие их ветки, убегая от лёгкого ветра, нежно касались друг друга и, казалось, мелодично звенели, напоминая звон бокалов в новогоднюю ночь, звенели о том, что скоро зима… что лучше пусть зима сразу, чем вот так оттаивать в одночасье и леденеть на ночном ветру… И ребёнок был послан им, может быть, для того, чтобы не леденеть, отвернувшись к теням на стене или голубому монитору? Или всё равно процесс охлаждения необратим? И они только отсрочат агонию? Луна опять была полной и тоже, как слепящее серебряное блюдо, разливающей холодный и безжизненный, точно инструменты хирурга, свет…
Но рядом была дочь, которая, казалось, не замечала его отрешённости и беззаботно щебетала, точно воробей, которому вольготно тогда, когда певчие птицы отбывают на юг… Под ногами был настоящий каток, блестящий, как спокойное озеро. Ноги разъезжались, он зацепился за Дашу, и их несло потоком толпы, устремлённой к входу в метро… Дочь взахлёб рассказывала о своей учёбе. И он подумал, что это подарок, если твой ребёнок счастлив в самореализации. Как так срослось, что его дочь увлеклась вдруг делом, совсем чужим для них с женой, и теперь живёт им, и он думает, что долго будет ещё им жить, даже тогда, когда всё другое может потерять? А ведь он никак не пытался взращивать этот интерес дочери к творчеству. И её мать не пыталась. Откуда он взялся, этот интерес, который забрезжив призрачным силуэтом в молоке тумана, погнал ребёнка завоёвывать Москву? Хорошо, что жена не пыталась подрезать ей крылья…
Он случайно поднял голову на крыши близлежащих домов – и ужаснулся. Они были удлинены почти на метр огромными ледяными козырьками, с которых кое-где росли вниз гигантские сосульки. Одна из них росла как-то странно, она будто стучалась в низлежащее окно, горевшее цветом спелого абрикоса. Он подумал, что вот так людей на последней стадии оледенения бросает ветром к теплу и свету…
С крыши дома, что был впереди, с металлическим грохотом полетел гигантский кусок льда – и разорвался на асфальте, словно бомба, отправляющая свои осколки на все четыре стороны… Он резко потянул дочь к проезжей части.
Даша замолчала, словно внезапно отключили звук у телевизора, резко вырвалась вперёд, развернулась на 180 градусов и взяла отца за плечи, заглядывая ему в глаза:
«Теперь ты меня забудешь? Будешь приезжать редко-редко, и всё будешь делать для своей новой семьи? В твоём сердце – уже не я… Я никогда так не была расстроена с того самого времени, как ты уехал от нас… Но там ты всё равно был со мной, а сейчас нет… Я говорю, а ты не слушаешь, думаешь о своём… И Дора твоя мне никогда не нравилась, я её терпела, она глупа для тебя, даже я уже умнее её. И как ты мог очароваться голыми коленками и майками на бретельках, под которыми ничего? А ещё в школе преподавал. И студентам лекции читаешь. Бедный, бедный папа, совсем поглупевший на старости лет…»
На него смотрело его молодое чужое лицо… Голос звенел, как обледеневшие деревья, а губы были точно обсыпаны инеем…
«Да не переживай ты так! Всё будет замечательно», – Одиссей притянул к себе Дашу, но та вдруг поперхнулась и, глотая слёзы, резко отстранилась от него. Дальше они пошли к метро, разделённые невидимой стеной метровой толщины.
68
И чего она вдруг разрыдалась? Ей так захотелось побыть маленькой девочкой, у которой есть мама и папа, любящие друг друга… Когда родители ругались, Даша так переживала раньше. Стояла за дверью, прислушиваясь к их ругани, и тихо плакала, страшно боясь, что её услышат… А услышали бы её поскуливающий голос, так, быть может, и прекратили бы ругаться. Нет, она тихо стояла за дверью или за шкафом, вдыхая лаковый запах и вся сжимаясь в комок от мысли, что её родители разъедутся, стояла, затаившись и стремительно уменьшаясь в размерах, как медуза, выброшенная на берег штормовой водой…
Кричала обычно мама. Кричала громко, обзываясь всякими обидными словами. Сначала это были просто упрёки, а затем всё по нарастающей, всё громче и обиднее… Самое ужасное, что она говорила отцу то, что про него никто никогда не мог вообще даже подумать… Даша понимала, что мама такое и не думает, она просто завелась и не может остановиться, как паровозик на игрушечной железной дороге. Пока не проедет весь путь, положенный ему туго закрученной пружиной от поворота серебристого ключика, пока пружина не ослабнет, паровозик не сбавит скорость и не остановится. А потом всё – весь пар вышел. А отец вообще молчал, не реагировал никак. Ложился на кровать с тетрадкой и готовился к занятиям… или делал вид, что готовился.
Родители уже вслух обсуждали возможность развода, когда Даша заболела после гриппа… У неё очень долго держалась температура около 37о С, месяца три, наверное, а потом у неё оказался миокардит – и её положили в больницу. Когда врач, толстый добродушный доктор Айболит, сказал, что её кладут в больницу, Даше всё казалось, что она спит, проснётся – и здорова, бегает по двору «в догонялки» и прыгает через скакалку. Вот таким же сном казался Даше и родительский развод. Ущипни меня! Пусть больно, но я проснусь! Было больно, но сон не кончился почему-то… Папа собрал большой кожаный кофр и уехал… Хотя он потом ещё за книжками всякими своими приезжал ещё пару раз… Когда папа уехал от них, мама стала совсем невыносима. Даша всей своей шкурой чувствовала летящие от неё искры, дом был как наэлектризованный; и Даша старалась стать маленькой и прозрачной. То, что раньше доставалось папе, теперь сполна получала она… Папа был громоотводом… Теперь молнии летели прямиком в Дашу, и Даша научилась тихо исчезать за входной дверью и бродить в тишине улицы… Иногда она думает, что отчасти эти молнии погнали её в столицу… Здесь в общаге она чувствовала себя более свободной, чем дома. Но почему-то до сих пор стоит в ушах этот мамин крик, приглушённый выстрелившей дверью: «Гадина!»